Олег Ивик – Мой муж Одиссей Лаэртид (страница 5)
А что, если «смертельные знаки» продолжают жить своей жизнью после смерти таблички? Лучше не писать ничего такого, о чем потом можешь пожалеть...
Однажды я застала Евриному в узком боковом проходе, который ведет из мегарона в комнаты второго этажа. Она сидела на ступеньке и вытирала слезы.
— Что с тобой, Евринома?
— Я вспомнила нашу госпожу...
Евринома была искренне привязана к моей свекрови, но с ее смерти прошло уже около года... Ключница всхлипнула и протянула мне табличку:
— Вот, завалилась за сундук. А я стала прибираться и нашла. Помнишь, она просила принести жертвы, чтобы боги исцелили ее... Все надеялась дожить до возвращения сына... Лаэрт тогда уже был немного не в себе, и она меня попросила... Я ходила в храм вместе с Евридикой и девочками. Мы отнесли пять амфор вина, пеплос, который госпожа сама соткала, и трех овец отогнали. Вот оно все на табличке, как будто сейчас в кладовой лежит... А госпожа в Аиде...
Я не знала об этом жертвоприношении. Я считала, что Антиклея умерла скоропостижно: милостивая Артемида пустила свою стрелу, и старуха скончалась без мучений, которыми чревата долгая старость. Значит, она понимала, что умирает, а мне не сказала и о жертвах просила не меня...
— А вот что с нею положили: две амфоры с маслом, три с вином, кратер расписной, дорогой работы, кубок серебряный двуручный, веретено и ее любимый сосудик с благовониями. — Евринома всхлипнула. — Эти две таблички — все, что от нее осталось. Я все корзины пересмотрела — больше ни одной нет, где бы она поминалась. Свадьбу-то она играла, когда меня еще в доме не было. Она ведь скромная была, жертвы когда и приносила, то за других: за мужа, за сына, за тебя, Пенелопа. Правнукам ее и вспомнить будет нечего: только как она болела и умерла.
Я взяла из рук Евриномы таблички, и в памяти вдруг всплыло одно весеннее утро примерно год назад. Я проснулась от оглушительного пения птиц: соловьи до звона в ушах заливались на горе над моим окном. Солнце еще не встало, и все вокруг было прозрачным, зыбким, серебристо-серым. Только небо чуть теплилось на востоке — это заря-Эос распахнула двери своей наполненной розами спальни. Надев шафранное платье, она поднималась из струй Океана, нежно касаясь неба пурпурными пальцами. Я больше всего люблю этот час, когда ночь уже ушла, а утро еще не наступило. Час, когда далеко на западе, в тех местах, где Атлант держит на плечах небесный свод, богиня Ночь возвращается домой и, переступая через медный порог своего жилища, встречается с дочерью по имени День, которая спешит сменить ее на земле...
Я спустилась в мегарон — там было пусто и тихо, очаг давно погас. Пахло вчерашним дымом. Но рабыни уже успели распахнуть двери маленького вестибюля, и первый солнечный луч упал на чисто вымытый влажный пол. Я выбежала в портик, на солнце. Камни холодили босые ноги. Две зеленые ящерицы шмыгнули по ступеньке и скрылись в какой-то трещине — наверное, у них была любовь. Мне стало весело, как в детстве... И вдруг я увидела Антиклею. Она стояла в коридорчике, прислонившись лицом к дверной притолоке, и стонала, раскачиваясь всем телом. Мне неловко было смотреть на нее, и я не знала, что мне следует сделать. Лучше всего было не вмешиваться. Я проскользнула мимо и побежала вниз по тропинке, туда, где море уже полыхало в лучах раннего солнца, — я хотела успеть искупаться до того, как рабыни накроют завтрак.
.. .И если я не напишу об этом сейчас, то никто никогда не узнает, как она стояла, уткнувшись лицом в холодную медь. Платье на ней было надето наизнанку — наверное, она проснулась в темноте и не захотела тревожить рабынь. Она оделась на ощупь и спустилась вниз, по черным ступеням, в серое зарождающееся утро. В мегароне было холодно и сыро. Она стояла совсем одна и знала, что уже никогда не увидит своего Одиссея. Муж давно предпочитал ей общество собутыльников и рабов. И что-то болело у нее в груди, и так громко орали птицы, не давая забыться. И солнце вставало, чтобы начался еще один ненавистный день. И ничего нельзя было поделать с этим, потому что Зевс только однажды задержал наступление нового дня, чтобы дольше наслаждаться любовью Алкмены... И надо было идти и жить. Надо было переодеть платье, и распорядиться о завтраке, и задать дневной урок рабыням-ткачихам, и принять заезжих торговцев, и попытаться продать им накопившиеся в кладовых хитоны и покрывала... Столько всего надо было успеть.
Она хлопотала целыми днями, и от нее остались две таблички: пять амфор вина, пеплос, три овцы, сосудик с благовониями...
Я пошла в город, в хижину, в которой живет песнопевец Фемий. Фемий беден, у него нет ничего, кроме форминги, на которой он себе аккомпанирует. Даже рабов у него нет. Но его почти каждый день зовут на пир в какой-нибудь богатый дом, а иногда и в два, поэтому он не голодает. На пирах ему достается один из лучших кусков, и все стараются угодить ему.
Аэд удивился моему приходу. Он подал мне табурет и извинился, что ему нечем угостить меня. Впрочем, угощать меня ему было бы не слишком прилично. Да и сам мой визит к постороннему мужчине выглядел странно. Но мне надо было поговорить с Фемием с глазу на глаз.
— Фемий, ты поешь о богах и героях. Боги и без того бессмертны, им это, может, и все равно. Но люди, о которых ты поешь, уподобляются богам. Память о них не исчезнет, и значит, они будут жить вечно. Но ведь не одни герои хотят жить вечно. А мог бы ты спеть, например, об Антиклее? Она была просто женщиной, но она умерла, и от нее ничего не останется, если ты не споешь о ней.
Я рассказала ему о табличках, которые хранит Евринома. Фемий засмеялся:
— У рабов своя правда и свое представление о бессмертии. Лишь великие деяния заслуживают того, чтобы о них помнили грядущие поколения. Твоя свекровь была достойной женщиной, она была добра, умна, правдива и щедра, но она не совершила ничего великого. Но может быть, я просто не знаю об этом? Я был бы рад прославить ее.
— Нет, да простит меня ее душа, пребывающая в Аиде. Она не была ни слишком добра, ни щедра, она была глуповата и очень любила приврать. И она ничего особенного не совершила. Но она любила своего сына и тосковала о нем. Когда-то она была молодой девчонкой, тело ее расцветало, как бутон, она радовалась солнцу и пению соловьев и надеялась на счастье. А счастье не пришло, и она умерла совсем одинокая. Неужели никому и никогда это не может быть интересно? Ведь и другие люди живут и умирают точно так же... И я когда-нибудь так же умру. Я хочу знать, как это бывает у других. Я хочу, чтобы другие знали, как это было и будет со мной.
— Это никому не нужно, — возразил Фемий, — и в этом нет правды. Ведь никто не знает в точности, что чувствовала достойная Антиклея, о чем она мечтала, была ли она счастлива. И про тебя я ничего не знаю в точности. Сегодня ты прибегаешь ко мне печальная и полная забот о давно почившей свекрови. А завтра твой муж вернется в свой дом с молодой пленницей, и ты поссоришься с ним и проклянешь все его семейство и Антиклею в том числе. Чувства и мысли людей лживы, а я пою лишь об их деяниях — только в этом правда.
— Но когда ты поешь об аргонавтах, это совсем непохоже на то, что рассказывает мой свекор Лаэрт. Он ведь участвовал в походе за золотым руном. Он прошел весь путь на «Арго» от Иолка до царства Эета и обратно. Он вместе с Ясоном сражался в Колхиде, вместе с ним похищал Медею у ее отца. В его рассказах все было иначе. Например, ты пел, что дракона, который охранял руно, усыпила Медея с помощью своего зелья. А Лаэрт рассказывал, как Ясон сразил этого дракона мечом и сам Лаэрт помогал ему. Быки, на которых Ясону было велено вспахать землю, выдыхали не пламя, а только дым. И воины, с которыми сражались аргонавты, были самыми обычными, а вовсе не выросли из драконьих зубов. А Медея, если верить Лаэрту, была довольно склочной девкой и с колдовством у нее не слишком ладилось.