Олег Гончаров – Неизвестная. Книга первая (страница 11)
И уже на выходе из палаты хитро подмигнул Николаю:
— Мы тебе ту руку протезную в подарок хотели, но нельзя, вещдок, — и рассмеялся.
А вечером врач сказал ему:
— Ваша черепно-мозговая травма оказалась несколько серьезнее, чем мы предполагали. Вот прочтите, что тут написано, — и листок с каким-то текстом протянул.
— Не могу, — сощурился Данилов. — Расплывается все.
— А вы поближе к глазам поднесите.
— Не вижу.
— А еще ближе.
— Да. Вижу.
И прочитал:
— «Два килограмма сахара на два килограмма малины». Что это?
— Проверка, — ответил доктор, листок забрал и в карман халата сунул. — Ну ничего. Мы вам очки выпишем. От очков еще никто не умирал.
Через месяц Данилов вышел из больницы. Уже в очках. Прав был доктор, от очков не умирают. Сперва непривычно было, потом освоился.
Горыныч его от оперативной работы отстранил, велел пока старые дела в архив подшивать. А чтобы скучно товарищу старшему лейтенанту не было, он ему в помощники сержанта Гришу прикомандировал. Веселый парень оказался. Разговорчивый. Так они с ним два месяца и проразговаривали.
А потом пришел вызов из Москвы…
И стоит теперь Данилов в служебном туалете известного на всю страну дома на Лубянской площади, смотрит на себя в зеркало, вспоминает свою прошлую жизнь и думает: «В чем тут подвох? Как всесильный нарком не сумел человека в стране найти? Да ему же только пальцами щелкни… Что-то тут не так… Что-то не так».
*****
Данилов сполоснул руки, умылся, утер лицо казенным полотенцем, тщательно протер очки, тронул карман, в котором талисман лежит, выдохнул резко, чтобы усталость стряхнуть, и вернулся к себе. В приемной попросил сержанта решить вопрос с расквартированием и довольствием и прикрыл за собой дверь кабинета. Стол уже был прибран.
«А и вправду малец далеко пойдет».
Отомкнул несгорайку, достал оттуда папку. Сел за стол, положил папку перед собой, снял надоевшие уже тесные сапоги и блаженно улыбнулся, шевеля пальцами ног: «У-у-у, хорошо…». Потом поправил очки: «Как же так? Зачем же он меня из Воронежа сюда перевел? Неужели здесь никого не нашлось? Чего он хочет?»
Раскрыл папку и посмотрел на фотографию, прикрепленную железной скрепкой к единственному листку дела, на котором было выписано несколько адресов. На не слишком четкой старой карточке, снятой где-то на лесной поляне, было четырнадцать человек. Двое мужчин в полувоенных френчах. Один из них бывший офицер — по выправке видно, и бинокль у него на груди висит командирский, и стоит обособлено, словно за взводом своим бдит. Второй — какой-то мешковатый, будто френч на нем с чужого плеча. Трое штатских: мужики не крупные и на вид приличные. Еще один, одет как будто в кухлянку… Так и есть — кочевник. В середине ребенок и несколько деревенских баб в странных нарядах. Левее явно городская — красивая женщина в светлом пальто, вязанном кашне в крупную полоску и большом смешном картузе. А чуть ниже и ближе, опершись головой на руку, полусидит-полулежит очень приятная лицом девушка, одетая в распахнутый тулуп: простоволосая, коротко стриженая, глаза посажены достаточно глубоко, брови красивые, лицо худое — но это ее не портит, нос прямой, подбородок острый. Ее изображение было обведено химическим карандашом, а рядом разместился маленький синий вопросительный знак.
И вот что интересно — все на снимке смотрят в объектив камеры, а она, задумчиво, куда-то в неведомые дальние дали…
— Так зачем же ты понадобилась наркому внутренних дел? — спросил Данилов, вглядываясь в лицо девушки, словно фотокарточка могла ему ответить.
Николай взглянул на листок, подшитый к делу. В самом верху было разборчиво и аккуратно выведено: «Юлия Вонифатьевна Струтинская».
Капитан закрыл дело, с тоскою посмотрел в окно и тихо прошептал:
— И кто ты вообще такая?
*****
глава 3
…Свет… тьма… свет… тьма… свет… тьма… И уже потом она поняла, что это — день и ночь. И от осознания этого стало грустно…
*****
Стишки были дрянные, да и сам поэт был каким-то ненастоящим: плюгавенький и скучный, он подвывал надрывно и протяжно. В такт своим виршам притоптывал затянутой в узкие клетчатые брюки-дудочки худой ножкой. И все время затравленно оглядывал зал, словно опасаясь получить оттуда по физиономии гнилым помидором.
Только помидоров в ту пору не было. А еще не было мяса, молока, масла, круп, да и хлеба оставалось в городе всего на три дня.
Зато была осень.
На улицах, в домах и в душах людей было холодно, голодно, слякотно и кроваво.
Восемнадцатый год. Петроград. Вечер.
В переполненном актовом зале бывшего собрания господ офицеров, а ныне клуба революционного Балтфлота, яблоку негде было упасть. Выпить нечего — сухой закон в Питере. Ежели кого пьяным заметят, тут же к стенке поставят и шлепнут. Нет, брат, шалишь, дураков в другом месте поищи.
А вот «кокосу» занюхнуть, это — пожалуйста. Властью не возбранялось, тем более что братва этого добра много по аптекам наэкспроприировала. Вот и растягивали революционные моряки длинные белые дорожки прямо по мраморному подоконнику курительной комнаты. В тяжелых портьерах, в красной бархатной занавеси над резными дверями, как теперь ее называли, «курилки» еще остался тонкий аромат дорогих кубинских сигар. И сколько не дымили морячки махрой, но дух навсегда ушедших времен вытравить оказалось не так уж и просто.
Но красных балтфлотцев это не сильно смущало. Они шумно втягивали носом «снежную пыль» и крякали смачно, точно стопку на грудь приняли. Раньше этой дурью заморской все больше господа офицеры развлекались, только господ уже год как нет. И офицеров пачками расстреливают и в заливе связками топят. Говорят, в Петропавловке весь двор штабелями из «бывших» завален. «Красный террор» называется.
А еще тут тепло и светло, да и пожрать дают ближе к полуночи. По селедке на нос и хлебца-черняшки пополам с отрубями, правда, только осьмушку в руки. Хлеб пекли прямо здесь, на кухне, и крепкий хлебный дух перемешивался с крепким моряцким табачным, щекотал ноздри и заставлял бурлить отощавшие животы революционного морского воинства. Потому каждый вечер набивался просторный дом на Литейном по самый шпиль.
— Слышь, Карась, а про товарища Урицкого ты все брешешь!
— Да я за что покупаю, за то и продаю! — взвился молодой морячок, громко хлопнув сиденьем кресла.
Поэт на сцене смешно подпрыгнул, словно услышал звук выстрела, оборвал стихи на полуслове и затравленно рванул за кулисы. Вслед ему засвистели, заулюлюкали и застучали ботинками по ножкам бархатных кресел.
— Селедки ему не давать! — гаркнул какой-то комендор из второго ряда. — Не заслужил, с-с-сука!
Этот выкрик был воспринят публикой весьма позитивно. Кто-то захлопал в ладоши, а кто-то пальнул из нагана в воздух, но тут же был усмирен товарищем — звонкий удар в ухо отрубил дебошира, тот выронил оружие и кулем осел между спинками кресел. Это вызвало еще большее оживление в зале. К тому же один из красногвардейцев, строго следящих за порядком в клубе, рванулся к месту происшествия, но споткнулся — то ли о складку замызганной ковровой дорожки, то ли о выставленную кем-то ногу — и с грохотом покатился по проходу.
Но молодой морячок, казалось, не заметил всей этой кутерьмы. Он был задет за живое и очень обиделся на неверие товарищей.
— Да, чтоб мне крабом подавиться! — рубанул он рукой воздух. — Вот ты, товарищ Кузминкин, сам рассуди, на кой ляд мне врать-то?! Человек, который мне про эти шуры-муры рассказал, надежный и проверенный. Мы с ним не один пуд соленой водицы вместе выпили…
— Ну… ты, ладно, угомонись, — Кузминкин потянул его за рукав. — А то как вон того рьяного сейчас выведут, — кивнул он на красногвардейцев, волочивших по проходу обмякшее тело бузотера.
— Ладно, — примирительно кивнул молодой и уселся на место.
— Ну? И че? — пихнул его в бок другой моряк.
— Да че… — махнул парень. — Вишь, Канегиссер этот вроде как в полюбовниках у Урицкого значился. А сам на другого, на Перельцвейга глаз положил…
— А теперь, товарищи! — На сцену вышел усатый боцман. — Известный куплетист, товарищ Амброзий Заливайло исполнит революционные частушки на злобу дня!
И тотчас из-за кулис выскочили двое музыкантов — один с аккордеоном, а другой с семиструнной гитарой, кивнули друг другу и резво вдарили «Яблочко».
Пропустив пару тактов, из противоположной кулисы сноровисто и вертко выкатился пузатенький здоровячек в широченных матросских клешах, в туго обтянувшей круглое пузо тельняшке и в маленькой, не по размеру, бескозырке, словно гвоздем прибитой к мясистому стриженному затылку. Казалось, еще мгновение, и бескозырка упадет, но она каким-то чудом оставалась на месте. А танцор, лихо выделывая кренделя ногами, подскочил к авансцене и запел приятным тенором: