Олег Ермаков – Радуга и Вереск (страница 21)
Николаус свои вещи собирать, конечно, не стал, но, накинув на жупан делию[36] с меховым воротником и надев рогатывку[37], пошел к выходу. Под делией на поясе висела сабля.
– Куда это ваша милость собрался? – тут же навострил уши Любомирский.
– В гости! – ответил Николаус и просил Жибентяя принести сумку.
– Да, верное дело сотворишь, товарищ, – одобрил Любомирский, – если с пира привезешь и нам по окороку и добрый мех вина или пива. Хотя, конечно, приличнее было бы не оставлять своих товарищей по несчастью. Вот я оставить тебя не хочу и готов сопровождать почетно.
Николаус замешкался.
– Знаешь, Любомир, – пришел тут на помощь Пржыемский, – как смольняне говорят о подобных тебе? Незваный гость хуже татарина.
– Так он зван к поляку!
– А поляк и есть тут самый настоящий смольнянин, – ответил Пржыемский.
Оставив Жибентяя дома, Николаус верхом на своей гнедой Беле последовал за мужиком пана Плескачевского. Дождь хлестал им в лица, сек лошадиные шеи. Из-под копыт во все стороны разлетались ошметки глины, смешанной с навозом, брызги. Они поехали вниз по горе, затем в направлении к костелу на возвышении; лошади простучали копытами по настилу моста через ров с бурым потоком воды и оказались справа от церковного холма, возле высокой большой башни с воротами. Под вечер на улицах уже никого не было видно, все сидели по домам. Всюду стлался сизый дым. Даже собаки не брехали на стук копыт.
Porta Regia[38], Николаус уже знал их название и то, что это главные ворота города. Мужик повернул лицо к башне и перекрестился размашисто, как это привыкли делать московиты.
Тут и Николаус увидел темный лик под навесом, темный, суровый, почти жуткий. И пониже светлое пятно Младенца. Николаус, как-то оторопев, не сразу последовал примеру мужика. Matko Boża поразила его суровостью, таких ликов иконописных он еще не видел. Это был взгляд почти недобрый. Возможно ли? С опозданием он все-таки привычно осенил себя крестом.
– Matko Boża, zachowaj sługę Twego![39]
Костел на горе остался справа. Проскакав мимо еще нескольких башен, провожатый повернул вправо. Отсюда расходились два оврага. Крутая улочка шла в гору между ними, по ней всадники и поехали было, как вдруг на улочку прямо из оврага высыпались белые мокрые козы, одна за другой они выскакивали из зеленого провала, блея.
Мужик осадил лошадь.
– Чорт! А ну, з дарогі! Прэч! Прэч!
Козы мотали рогатыми головами и желто смотрели на всадников. Как будто отвечая: не-э-т, н-э-э-эт. Да мокрые козлята так и отвечали, розовея длинными языками.
Наконец из оврага вылез и пастух этого грязного и мокрого стада, накрытый рогожей.
– Эй, ты! Гані адсюль сваіх чертяка! – прикрикнул мужик.
Но пастух как будто не слышал. И тогда мужик наехал близко и перетянул плетью рогожу, та слетела, и они увидели округлое конопатое белое лицо юнца.
– Вясёлка?! – воскликнул мужик уже не так грозно. – Чаго ў такую-то надвор’е шастаеце?
Юнец ничего не ответил, лишь сверкнул яркими глазами, нагнулся, подбирая рогожку, а другой рукой махнул прутом, сгоняя коз, крикнул звонко:
– Давайце, козкі, давайце! Пайшлі, пайшлі!
И мужик, а с ним и Николаус терпеливо ждали, пока козы спустятся по склону другого оврага, сизого от заполняющих его со всех сторон дымов. Наконец дорога была свободна, и всадники продолжили путь. По ту сторону оврага высился на горе костел. Всадники двигались краем другого оврага. Слева в дымке виднелись башни и стены.
У знакомого добротного высокого дома мужик остановился, ловко соскочил, взял под уздцы Белу и почти ласково сказал Николаусу:
– Міласьці просім, пан. Аб коніку я паклапачуся.
Николаус еще не успел взойти по крыльцу, как тяжелая дверь отворилась и навстречу вышел юноша, лобастый, как пани Елена, но синеглазый.
– Мы ждем, ваша милость! – сказал он с улыбкой и легким поклоном, сторонясь и пропуская гостя в дом. – Взойдем в горницу.
И по внутренней короткой лестнице они прошли дальше, в глубь дома. Здесь уже горели свечи, тускло освещая просторную горницу. На лавке сидели двое. В одном из мужчин Вржосек сразу узнал того офицера, встретившего отряд на подступах к городу.
– Николаус! Мальчик! – воскликнул Григорий Плескачевский, вставая и идя ему навстречу с протянутыми руками. Они обнялись. – Да уже не мальчик! А eques![40]
– Товарищ панцирной хоругви! – с удовольствием подтвердил Николаус.
– А я помню тебя вот таким, – пан Григорий показал рукой, – таким товарищем хоругви наездников на деревянных лошадках!.. Но ведь я тебя и узнал. Узнал тогда на дороге… А вот не сообразил, как во сне. Видишь что-то, понимаешь: надо так-то поступить, но какое-то безволие находит, а? Сердце узнает, а разум ведет дальше. Служба есть служба.
– Вы уезжали по службе? – спросил Вржосек.
– Когда?.. Ах, нет, нет. Это ты путаешь. Не путай. В тот раз мы проверяли дороги, тут ведь хоть и Речь Посполитая уже третий десяток лет, но кругом московиты, в лесу разбойники. Это была служба. А с Александром мы уехали на следующий день в поместье, слух дошел… Но что мы стоим? – Он обернулся. – А это мой старший – Войтех.
К Николаусу шагнул высокий темноволосый кареглазый Войтех с темными усами и бородкой клинышком.
– Ну обнимитесь, как братья! – сказал пан Григорий. – В моих сынах наполовину кровь Короны, а это значит – полностью!
Они взяли друг друга за руки, потом Войтех похлопал Николауса по плечам. Пан Григорий подозвал и младшего светловолосого Александра. Пан Григорий заметил, что в горнице темновато, и распорядился зажечь еще и лучины, что и было вскоре сделано Александром.
– Ну расскажи, дружок, – сказал пан Григорий, – как там старый Седзимир да матушка Альжбета поживают? В письме-то он особо не распространяется, лишь просит оберегать тебя… Да, а кстати! Где твой слуга? Где твои вещи?.. – Узнав, что все еще в доме на верхнем торге, пан Григорий рассмеялся трескуче, откашлялся в сухой, но крепкий кулак. – Что же ты, любезный, думаешь, пан Плескач там тебя и оставит?.. Небось клопики-то, напасть священная, закусали, ну, признавайся?
Николаус потер переносицу и кивнул.
– Но я бы не сказал, что священная, – возразил он.
– Да как? Святые отцы их прославляют. Скармливают плоть-то свою греховную сим бестиям прожорливым. А еще вшам. Ну-ка, ваша милость, пан радный, сознавайся, тебе сии исчадия докучают? Докучают?
Николаус растерялся и начал краснеть.
– Gaudeamus![41] В сем городе есть мыльни. И даже больше скажу, для пущей радости: у нас на дворе. И ради нашего возвращения с сыночком эту мыльню сегодня истопили. Все снимай перед мыльней, а нарядишься в новое. Эй, Савелий! Завядзі рыцара ў лазню, вопратку яго прымеш і ў хату не занось, прапарыць потым, а возьмеш для пана новую[42].
– Слухаюся, пан.
– Давай, давай, – говорил, посмеиваясь, пан Григорий. – Это дело солдатское, понятное. Но в городских хоромах исправимое. Мы не святоши. И тело скормить лучше Короне, а не клопам!
Кровь бросилась в лицо Николауса, и он мгновенье колебался, раздумывая, не вспылить ли… Но ведь этот невысокий и крепкий пан с седоватым ежиком волос, жесткой щеткой как будто стальных усов и пронзительными светлыми глазами в глубоких глазницах… он, во-первых, очень напоминал Николаусу отца, а во-вторых… во-вторых – он же прав, черт побери! И молодой шляхтич повиновался. Савелий отвел его во двор, к низкой бревенчатой мыльне, держа в одной руке шипящую лучину, а в другой холщовый мешок с новой одеждой. Но сразу одежду не отдал, попросив сначала раздеться. И лучше прямо на улице это и делать. Николаус снова подумал, что во всем этом есть что-то издевательское. Раздеваться посреди грязного двора под дождем. Разве он арестант?.. Правда, по двору проложены были деревянные настилы, и сейчас они стояли с Савелием на крепком настиле… Но что-то подсказало ему и сейчас повиноваться. Он молча снял делию, саблю, жупан, шапку, шведские сапоги, портки, чувствуя мускулистым телом мелкие уколы ледяных дождинок. Всю одежду он складывал прямо на поленницу березовых дров.
– Добра, пан. Ідзі ў мыльнай. Зараз прынясу святло, – сказал Савелий, входя первым в мыльню и зажигая там лучины в железных светцах над деревянными плошками с водой.
Николаус вошел следом, больно стукнувшись лбом о дверной косяк, в темную протопленную, духовито пахнущую осенним лесом мыльню. Савелий, кажется, хохотнул в бороду.
– Пся крев!.. – выругался Николаус, хлопая себя по бедру, как будто его верный клинок там и мог быть.
Савелий на ругательство внимания не обратил, показал, где кадушки с водой холодной и где с теплой, положил веник в кадушку, пожелал доброго мытья да и вышел.
Потирая лоб, Николаус озирался. Занесли его черти в эту Тартарию… Но делать нечего, не сбегать же голышом на Беле в дом, клоповник на верхнем торге. И Николаус принялся мыться, вдыхая душистый аромат дубравный от веника… Это они хорошо придумали… Будто вернулся в дубравы на склонах Пулавских холмов над Вислой…
В новой, чуть великоватой одежде, чистый и почти сияющий Николаус вернулся в хоромы. Здесь его ждали, правда еще не за столом, накрытым белой скатертью и уже уставленным глиняными и деревянными блюдами с холодными закусками: рыбой, грибами, ягодами, капустой, солеными огурцами и кувшинами.
– Ну, садись за стол, угощайся, чем Бог послал. Как наша мыльня? Жар не ушел еще?.. Одежка почти впору. Завтра вернем твое платье. Веник был добрый?