Олег Ермаков – Радуга и Вереск (страница 18)
– …за то, что нам не надо эту крепость брать приступом! – тут же откликнулся Мустафович, назвавший замок крепостью.
И все воины взглянули мгновенно на стены и башни по-другому.
Из ворот внушительной башни, к которой и вела грязная дорога, выехали двое всадников, они быстро протопотали по мосту через ров мимо земляного бастиона с пушками, сблизились с головой отряда и после приветствий и короткого разговора бегло осмотрели всю колонну солдат в запачканных жупанах и сапогах, развернулись и поехали возле Мустафовича. Из бойниц четырехъярусной прямоугольной башни вниз смотрели жолнеры. На самом верху башни, на караульне с колоколом мокло под дождем красное знамя с белым орлом.
Отряд ступил на мост, ведущий к стене, а потом направо – к воротам в башне. Копыта стучали по бревнам. Все проходили в арку башни, здесь звонче бряцали сабли и мечи в ножнах, звучнее раздавался храп лошадей. Николай мог бы сказать, что входит в новую жизнь… Именно внутри большой башни он остро почувствовал это и ему захотелось побыстрее уже увидеть, чт
Но первые всадники проехали дальше, тронулся и Николай – навстречу серому дождящему свету.
9. Tym Smoleńsk
Но уже наступали вечерние сумерки, да и дождь не прекращался, поэтому хорошенько разглядеть крепость и город не довелось в этот день. Бледный сухощавый жилистый офицер в немецкой шляпе, в коротком малиновом плаще, зеленом камзоле и высоких шведских сапогах, со шпагой на боку коротко приветствовал прибывших и велел своим помощникам наспех разместить всех в каких-то амбарах налево от башни с воротами. Мустафович, разумеется, со своими пятью офицерами были отведены в хороший дом где-то в центре города.
Жибентяй по своему обыкновению хмурился и ворчал. Любомирский возмущался: «Уж мы достигли цели, и что? Как сие называется? Берлогой? Ямой?» А Пржыемский лишь усмехался, он привык к походной жизни. Но хуже всех пришлось Николаю, его лихорадило, поднялась температура. Любомирский посоветовал отправить Жибентяя за водкой. Что и было сделано. Ландскнехты скрежетали своими кресалами, высекая искру и попыхивая трубочками. Зажгли несколько факелов. Солдаты доставали сухари, соленую свинину, лук и чеснок. Дождь сильно стучал по крыше. Раздавались глухой кашель, сдержанный говор. Жибентяй вернулся злой и вымокший, с пустыми руками. Тогда Любомирский послал к немцам своего слугу, но те ничего ему не продали.
– Ладно, – сказал Пржыемский. – Сейчас.
И сам отправился – но не к ним, а к мрачным молчаливым рейтарам. Вояки послушали его, разглядывая лицо с перебитым носом и глазами с сумасшедшинкой, и уступили водки, перелили в его пустую фляжку. Впрочем, водки было немного, и Любомирский с Пржыемским лишь помочили, как говорится, усы, а вот Вржосек запьянел, пустился в рассказы о замках Казимира Великого… Товарищи слушали его с улыбкой. Потом Жибентяй раскатал походную постель, и Николаус лег. Жибентяй укрыл его волчьей шубой, уложенной в вещи шляхтича все той же заботливой маменькой, считавшей, что ее чадо уезжает куда-то к страшным Ледовитым морям.
Николаус еще слушал некоторое время голоса приятелей, дробный стук дождя, слова молитвы на немецком: «Vater unser, der du bist im Himmel. Geheiligt werde Dein name, Dein Reich komme…»[19], польские ругательства: «Kurwa twoja matka!», литовские мечтания: «Būtų gerti alų!» – «Taip apkabinti merginą»[20], белорусские речи: «Гэты горад злы, бедны, жыхары[21] шэльмы, зыркают, таго і глядзі, каня з-пад цябе выкрадут. Адно слова – гліна руская…» и сталь латыни: «Kessinger mundi. Tartaria. Asia. Rex mortuus est, et hic tamen vivit. Ubi vidisti? Et suffocati sunt in Borysthenen? Frigus et lutum. Satius Hispaniam iturum. Ibi est Sol, et mare, et uvas…»[22]
И дальше в своей волчьей шубе он уже качался на волнах испанских морей.
А утром очнулся от звука горна – это трубил, как обычно, ушастый синеглазый парнишка, Янек. Пора было вставать. И ему отвечали грубые луженые глотки – ругательства так и сыпались на всех вавилонских наречиях. Кашель и кряхтение неслись отовсюду. Но, по крайней мере, в щели и оконца бил синий свет, синий и золотой. Так что Вржосек в первый миг пробуждения снова как будто увидел море.
– Вставайте, вставайте, паны! – покрикивал лейтенант, откашливался и кричал еще резче и громче. – Пора привести себя в порядок! Нас будет смотреть воевода смоленский! Александр Корвин Гонсевский!
– А кто же вчера тут был? – спросил Любомирский, протирая глаза пухлыми ладонями.
– Комендант пан Станислав Воеводский, – отвечал лейтенант.
Гонсевский был известен. Он много воевал со шведами, московитами, брал с усопшим королем этот Смоленск.
Все выходили на улицу и умывались водою, принесенной слугами из колодца.
– Ты как, брат пан? – спросил Пржыемский у Вржосека.
Николаус улыбнулся. Глаза его, хоть и серые, а лучились светом, силой и здоровьем. Хворь с него сорвало, как хмарь ветром с этого неба. Вржосек, щурясь, выходил на улицу. Солнце прорывалось из-за деревянных высоких домов и дальних башен. Где-то лаяли собаки, горланили петухи, доносилось лошадиное ржание, покрикивали пахолики. Небо было чистозвонное, синее, такой цвет бывает у Балтики на горизонте. Ну а солнечные лучи густо желтели, как янтарь. На кровлях башен сидели голуби. Николаусу померещилось, что если он сейчас же поднимется на эту высокую башню с воротами, то и увидит уже татарские степи, а в другой стороне – ледовитые моря.
Примерно час спустя приехал неторопливо на белом аргамаке[23] и сам ясновельможный пан Александр Корвин Гонсевский, грузный, с черно-каштановой тяжелой бородой и пронзительным взглядом из-под собольей шапки, с вороном на плаще, ибо род его принадлежал к гербу Слеповорона. Сопровождали его вчерашний комендант Воеводский, Мустафович, еще двое офицеров.
Отряд стоял шеренгами: немцы слева, рейтары по центру, рядом жолнеры в голубых мятых жупанах и на правом фланге товарищи панцирной хоругви. С башен смотрели солдаты. Среди деревянных домов стояли горожане. Всюду шмыгали белоголовые и чернявые, кое-как одетые и многие босые дети.
Гонсевский так ничего и не сказал, только всех оглядел колюче. Говорил бледный лобастый комендант Воеводский с черными тонкими усами, свисающими, как хвостики каких-то зверьков.
– Панове! Приветствуем вас в сем граде богоспасаемом Смоленске! Здесь щит Короны. И вам выпала честь служить на этой заставе Речи Посполитой верой и правдой. Камни сей крепости политы кровью наших соотечественников. Се – польский град, хранимый пресвятой Девой Марией. Град вернула Короне длань его высочества Казимира, по-прежнему primus inter pares[24]. Мы скорбим о его кончине. И помним все свершения его высочайшей воли. Речь Посполитая еще не была так могуча, и богата, и пространна. Gloria![25]
И нестройный, но суровый и сильный хор голосов откликнулся:
– Gloria! Gloria! Gloria!..
Следом, по знаку офицера, с высокой вратарной башни ударили пушки. Все обнажили головы. С кровель сорвались голуби, туго забили крыльями в синем балтийском небе.
Комендант сказал, что сегодня будет отслужена в костеле заупокойная месса. Затем он велел своим помощникам разместить всех по квартирам.
Николай Вржосек спросил у офицера из крепости о Григории Плескачевском.
– Капитан? – переспросил тот. – Что у тебя, пан, к нему?
– Письмо моего батюшки, – отвечал Николаус. – Они старые друзья.
– Эй, – окликнул офицер крутившегося неподалеку подростка с длинной кадыкастой шеей, в долгополой серой рубахе, портках и стоптанных, рваных кожаных сапожках. И далее заговорил с ним по-русски. Затем обернулся к Вржосеку. – Малый тебя, пан, отведет. У капитана сегодня день роздыха.
Наказав Жибентяю ждать его здесь, Вржосек отправился верхом следом за пареньком. Тот бежал поначалу вприпрыжку, потом перешел на шаг. Оглядывался на молодого черноволосого поляка, что-то бросал на ходу встречным горожанам. Вржосек внимательно осматривался. Справа белела крепостная стена с башнями круглыми и четырехугольными, с валом перед нею. Слева стояли приземистые деревянные домики с крошечными оконцами и дома побольше, даже двухэтажные, с резными петухами на крыше. Больших деревьев вообще нигде не было видно. Тянулись у домов молодые тополя, березы. Листва лишь недавно прошила мокрую кору веток и ярко зеленела, с тополей свешивались бордовые сережки. Тополями и пахло сильно, горько-сладко, волнующе и слегка печально, как на склонах Пулавских холмов в родном Казимеже. За изгородями робко и тихо ждали солнца сады. А птицы пели вовсю. Далеко над крышами виднелась стрельчатая крыша башни ратуши.
Гнедая добрая лошадь Бела месила грязь на мокрой дороге. Попавшийся навстречу житель с палкой, в серой одежке остановился и смотрел из-под руки на всадника. Шапчонку не снимал, чтобы приветствовать пана. Кровь вдруг бросилась Николаусу в лицо, взыграла гордость Вржосеков. Мгновенье он колебался, не проучить ли хама, но тут из подворотни вылетела кудлатая собака и с лаем кинулась под стройные ноги Белы, та всхрапнула, дернула головой, повела гибкую шею в сторону. Паренек обернулся и закричал на псину, быстро нагнулся и, зачерпнув порядочно грязи, швырнул в нее. Псина тогда повернула к нему, подбежала, норовя ухватить за голые щиколотки. Паренек что-то кричал по-своему. Николаус с улыбкой наскакал и ловко хлестнул плетью псину, та, визжа, откатилась. Старик тут же пошел прочь, засеменил.