Олег Дмитриев – Реставратор Святой Руси 2 (страница 2)
— И опять верно сказал. Пакостное. Мало мне было псов-ливонцев да степняков скуластых, родичей до власти жадных... Ладно, за то, что пир пропустишь, не в обиде буду, — будто самого себя оборвав, сказал Ярослав. — О торговле и о том, как вестями обмениваться станем, в Софии условимся. Ты после службы обратно?
— Да. В Перынском ските заводных заберём — и дальше. Ночами идти будем. Уходит время, княже. Не люблю догонять. Мне больше по сердцу самому в засидке сидеть и ждать, когда добыча близко сунется, — чуть улыбнулся Доман. А от меня не укрылся едва уловимый отблеск очень схожей ярости где-то в глубине глаз великого князя. Который только кивнул коротко в ответ.
— Заводных мои пришлют. За Ильинскими воротами будут дожидаться вас. Не трать времени, скачи во Псков.
— Благодарю. За коней расплачусь, — не удивившись, ответил Дом. Понимая, что "просчитали" мы с ним Ярослава правильно.
— Потом сочтёмся. Не раз и не два случай выпадет. И видеться, думаю, чаще станем. Мысли, говоришь, сходятся? Верно говоришь. А время, Тимофей, такое нынче, что иметь рядом... союзника, с которым в одну сторону думаешь, очень дорогого стоит, — отозвался Ярослав. И пауза перед словом "союзника" указывала на то, что вместо него вполне могло быть "другом". Но друзьями за один вечер становятся очень нечасто. Особенно великие князья.
Служба шла своим чередом. Нарядный и богато разодетый новгородский люд с интересом смотрел за тем, как молились Господу, стоя плечо к плечу, великий князь Ярослав Ярославич и псковский Тимофей Романович, новый человек, что на диво быстро оказался по правую руку от того, кого в самом ближайшем времени хотел призвать на княжение сам Господин Великий Новгород. Но об этом знали, конечно, не все.
Удивлялись люди и тому, как менялись за спинами князей Ярославовы ближники. Постоял и отошёл Власий, ключник великого князя, вышедший из собора, не дожидаясь окончания службы. Его сменили поочерёдно два сотника. Следом за ними подошёл важно, неспешно, сам Михаил Фёдорович, новгородский посадник, первый в городе человек. С ним князья стояли до самого завершения молебна, с ним и вышли на ступени Софийского собора. И перекрестились одновременно, подняв глаза ко кресту на центральном куполе храма, таком похожем на воинский шлем. А после, удивив горожан в очередной раз, Тимофей Романович поклонился тем, с кем стоял рядом, и быстрым воинским шагом направился к группе коней, где в сёдлах сидели четверо псковских во главе с воеводой Кондратом, которого многие в Новгороде знали, и двое светловолосых воинов, чем-то неуловимо похожих на нового князя. И вся семёрка сорвалась с места, едва взлетел в седло подошедший к ним странный гость. И умчала в сторону Людина конца, прочь из Новгорода.
Псков встретил нас туманом и колокольным звоном к заутрене. Город просыпался медленно, нехотя, как старый пёс, которого тревожат раньше срока. Над крышами тянулись в тёмное ещё небо дымные столбы, распадаясь на клубы и полосы, как перед близким ненастьем. Запах горящей ольхи мешался с запахом реки — тиной, рыбой, мокрым деревом.
Онуфрий ждал у ворот детинца. Это само по себе было плохим знаком. Тысяцкий не имел привычки вставать рано — или, по крайней мере, не имел привычки показывать, что встаёт рано. Он стоял в окружении двух своих людей, в дорогом корзне с бобровым подкладом, и лицо его выражало именно ту степень скорби, которая требуется от человека, узнавшего о гибели соседа, — не слишком много, не слишком мало. И, судя по лицу толстяка, сосед был нелюбимым. А смерть — не последней.
— Беда, — сказал он, когда князь спешился. — Голован добрый был боярин. Честный. Кто же это мог?
"Он знал", — сказал Дом мне. Не вопросительно — утвердительно.
"Может, просто донесли быстро?" — предположил я. Понимая, что быстрее нас из Новгорода могли примчать только голуби.
"Это одно и то же".
— Великого князя служилые люди дознаются, — сказал Доман вслух. Голосом ровным, как замёрзшая река. Только льда в тоне не было, ничего не было — ни тепла, ни холода. Одно лишь смертельное равнодушие.
Онуфрий сделал шаг ближе. Толстый, одышливый, с лицом, на котором годы оставили не морщины, а складки — как на старой коже, которую долго мяли. Глаза у него были светлые, почти прозрачные, и смотрели они всегда чуть мимо собеседника — не из трусости, а от привычки видеть больше, чем показывают. Заглядывать везде в поисках выгоды.
— Чужаки принесли в город кровь, — произнёс он тихо, почти ласково. — Не я говорю — люди так говорят. Псков — город спокойный, богобоязненный. А с тех пор, как новые люди пришли...
— Голован — псковский боярин, — перебил его Дом. — Не чужак.
— Так и я о том же. — Онуфрий развёл руками — жест широкий, почти театральный. — Убили-то его не псковские. Псковские своих не режут.
Пауза была короткой, но весомой. Я успел за эту паузу подумать о многом: о том, как профессионально Онуфрий строит фразу, как аккуратно вкладывает в неё яд — не каплями, а мельчайшей пылью, которую не видно, но которая оседает в лёгких. Политик. Хороший политик, а это гораздо хуже плохого, если такой стоит напротив тебя.
"Он намекает на Ингу?" — удивился и напрягся я.
"Он намекает на меня", — поправил Дом. — "Ингеборга — только повод, а чужак — это я. И я привёл чужаков. Кровь боярина — на мне".
"И что ты собираешься делать?".
"Ничего. Пока".
Это "пока" прозвучало у нас в голове с едва уловимой вибрацией до звона натянутой тетивы.
— Благодарю за заботу, тысяцкий, — сказал князь, и в голосе его не было ничего, кроме уместной вежливости. — Дождёмся, пока люди великого князя дознаются. И сами им в том поможем.
Он прошёл мимо Онуфрия, не оглядываясь. Я заметил, как тысяцкий смотрит ему в спину — долго, внимательно, с тем выражением, с которым охотник глядит на след зверя, ушедшего в чащу. Не с ненавистью, не со злобой или раздражением, а со спокойным азартом профессионала. Хорошего торговца и хорошего политика. Которые куда опаснее плохих.
Я понял это только к полудню, когда князь сидел в одной из землянок над кружкой остывшего взвара и смотрел в огонь. Я и сам начинал думать как политик. Не как художник, не как реставратор, не как человек, который привык иметь дело с мёртвыми красками и святыми ликами. Я думал о том, кому выгодна смерть Голована, кто мог знать о его связях, кто успел подослать человека на великокняжеское подворье. Да такого умелого, что и заказ выполнил, и послание оставил на ещё тёплом теле жертвы, и скрыться успел до того, как боярин перестал жить окончательно, раньше, чем мы нашли тело. Я выстраивал цепочки, проверял звенья, искал слабые места.
"Ты чувствуешь это?" — спросил я сам себя, и не сразу понял, кто именно спрашивает — Тимофей или Доман. И у кого. Это было неприятное открытие.
Я помнил себя — того себя, из двадцать первого века, — человека, который мог часами стоять перед иконой и думать о том, как мастер смешивал санкирь, в каких пропорциях разводил охру с белилами, чтобы получить этот конкретный, неповторимый тон плоти. Человека, для которого главным вопросом был: «Что хотел сказать художник?» — а не «Кто кого убил и зачем?» Теперь я думал о мёртвом теле с той же холодной аналитической точностью, с которой раньше думал о живописи.
"Это не плохо", — сказал Довмонт. Он всегда чувствовал мои сомнения — не читал мысли, но чувствовал настроение, как опытный наездник чувствует состояние лошади через поводья, замечает по малейшим движениям шкуры, ушей, ноздрей. — "Это нужно. Здесь нельзя быть только художником. И реставрировать тут пока нечего".
"Я знаю", — ответил я. — "Именно это меня и пугает".
Он не ответил. Но я почувствовал что-то похожее на понимание. Не сочувствие, Дом не был склонен к сочувствию, а именно понимание, как между двумя людьми, которые смотрят на одну и ту же вещь с разных сторон и оба видят правду. И она у каждого своя.
Лагерь под Снятной горой жил своим особым, военным порядком. Большие костры горели там, где их свет был нужнее, часовые стояли на положенных точках, лошади были накормлены и стреножены. Волчья стая умела устраиваться быстро, и пусть с меньшим комфортом, зато надёжно, крепко, что в походных условиях важнее.
Землянка Ингеборги была на краю лагеря, ближе к лесу. Над дерновой крышей дыма не было, но снаружи горел маленький костерок, над которым висел котелок — что-то варилось, пахло травами и чем-то кисловатым.
Князь остановился в трёх шагах от входа, не напротив, чуть правее. Старая привычка подходить к чужим дверям так, чтобы не поймать стрелу в грудь, занесённые меч или топор от не всегда гостеприимных хозяев. У меня такой привычки никогда не было. У меня, как с каждым днём всё яснее и яснее становилось понятно, очень много чего не было. И появлялось только сейчас, поздней осенью 1264 года в лесу под средневековым Псковом.
— Ингеборга, — сказал Дом. Не громко, но так, чтобы было слышно внутри.
Плетёная и обмазанная глиной дверь отворилась со скрипом и заметной натугой. Жира под пятки пожалели? В остальных землянках, точно таких же, ровно такие же двери открывались значительно легче.
Она вышла без плаща, в одной рубахе и понёве. Волосы собраны небрежно, несколько прядей выбились на лицо. Руки с въевшейся в кожу смолой и сажей, как у человека, который работает, а не изображает работу. Зелёные глаза смотрели прямо, без страха и без кокетства.