Олдос Хаксли – Монашка к завтраку (страница 2)
Дик бесцельно прогуливался по квадратному двору, образованному стенами зданий, и невольно любовался окружающей красотой – смотрел на золотисто-серую часовню с резкими геометрическими тенями, черневшими между контрфорсами, разглядывал великолепные сооружения из розового кирпича, выстроенные в тюдоровском стиле[7]. На крышах в ярких солнечных лучах блестели флюгеры, где-то с шумом вспархивали голуби. На Дика с новой силой напала тоска, и сегодня, на фоне всей этой благодати, ему было особенно тяжело.
Неожиданно из темной пасти туннеля, в конце которого скрывалась маленькая дверь (одна из двух, расположенных по краям жилого корпуса), на свет вышел человек. Это был Фрэнсис Кварлс, облаченный в белую фланель и солнечное сияние. Он возник перед глазами Дика, словно откровение, – яркий, красивый, стремительный. У Дика перехватило дыхание, сердце екнуло, желудок сжался, слегка закружилась голова. Гринау влюбился.
Фрэнсис прошел мимо, даже не обернувшись. Он шагал с гордо поднятой головой, сонно глядя из-под полуопущенных век. Фрэнсис удалился, и для Дика померк солнечный свет, любимый квадратный двор превратился в тюремный «колодец», а голуби – в отвратительных поедателей мертвечины. Позади раздались приветственные возгласы Партингтона и Гая, но Дик молча ушел прочь. Господи! Как же он ненавидел этих ребят, их желтые, некрасивые лица, их жалкую, глупую болтовню!
Несколько недель после происшествия во дворе с Диком творились странные вещи – впервые в жизни он взялся писать стихи. Один из сонетов начинался так:
Он снова и снова повторял про себя фразы «с холмов Аркадии» и «божественному слуху наслажденье» и после долгих размышлений решил оставить первый вариант «для своей лиры вдохновенье» – он более гладко и мелодично ложился в строку. Какой замечательный вышел сонет! Почти, как у Китса[8]. Нет, даже лучше – ведь Дик сочинил эти строки сам!
Дик избегал общества Гая, Флеттона и Партингтона. Прежние друзья стали ему отвратительны. Их разговоры (в те редкие моменты, когда Дик заставлял себя вслушиваться) казались лишенными смысла. Он часами просиживал один в своей комнате. Задачи по математике, которые Дик с легкостью решал до судьбоносной встречи с Кварлсом, оставались нетронутыми: он перестал их понимать. Вместо этого зачитывался романами и поэзией миссис Браунинг[9], а в перерывах писал собственные полные неистового восторга стихи.
После изнурительной борьбы со своей трусостью Дик наконец отважился послать Фрэнсису Кварлсу записку с приглашением на чай. Когда последовал довольно сухой отказ, Дик разразился слезами. Последний раз он так сильно плакал в глубоком детстве. Дик неожиданно стал очень религиозен. Отныне он каждый вечер целый час, стоя на коленях, молился. Молился яростно, исступленно. Умерщвлял плоть строгим постом и бдениями. В своем религиозном порыве он дошел аж до самобичевания – по крайней мере пытался. (Ведь невозможно как следует отхлестать себя прутом в крошечной комнате, битком набитой антикварными безделушками, без риска что-нибудь расколотить!) Дик чуть ли не половину ночи проводил, стоя посреди комнаты нагишом в самых невероятных позах и пытаясь причинить себе боль. Затем, когда печальная процедура самоистязания завершалась, он вывешивался из окна, прислушиваясь к тихим звукам июльской ночи и с упоением впитывая ее теплую бархатную черноту.
Однажды ночью, когда мистер Копторн-Слезинджер возвращался в колледж поздним поездом, он случайно заметил в открытом окне мертвенно-бледное лицо Дика. Преподаватель не отказал себе в удовольствии задать юноше назидательный урок в виде двухсот строк на греческом, дабы тот усвоил: даже ученику шестого класса по ночам следует спать.
– Что с тобой происходит, Гринау? – гнусаво жаловался мистер Скьюболд. – Ты или не в состоянии, или не в настроении учиться. Сдается мне, дело в запоре. Ну почему никто не принимает на ночь хоть немного парафина! – Мистер Скьюболд возложил на себя важную миссию пропагандирования парафина: он считал парафин универсальным лекарством – средством от любой болезни.
Странное наваждение длилось три недели. Друзья недоуменно пожимали плечами, опасаясь, уж не тронулся ли Дик умом. И вдруг он совершенно неожиданно пришел в себя, словно кризиса и не бывало. Исцеление произошло на званом обеде, который давали Кравистеры.
Мистер Кравистер занимал в колледже Эзопа должность директора. Это был тихий, приятный, образованный пожилой человек с белоснежно-седыми волосами и лицом, подобающим святому, если бы по иронии судьбы оно не было «украшено» пунцовым носом-картошкой, будто взятым из реквизита клоуна. Супруга директора, миссис Кравистер, массивная и величественная, напоминала галеон под всеми парусами. Тот, кто видел эту даму впервые, поражался ее чувству собственного достоинства, или попросту
Миссис Кравистер принимала гостей (все они были юношами) с торжественной учтивостью. Молодым людям льстило, что с ними обходятся как со взрослыми мужчинами. Однако в глубине души каждого из приглашенных таилось смутное подозрение: любезность миссис Кравистер – всего лишь ирония, столь тонкая, что заметить ее практически невозможно.
– Добрый вечер, мистер Гай, – изрекла миссис Кравистер, протянув руку и прикрыв глаза. Она любила проделывать этот фокус с глазами, чем мгновенно обескураживала собеседника. – С большим удовольствием вновь послушаю ваши размышления об
Гай, который никогда не размышлял об эсхатологии и даже не догадывался, что означает это слово, неуверенно улыбнулся, издав тихий протестующий возглас.
– Эсхатология? Какая увлекательная тема! – послышался мелодичный голос Генри Кравистера (сына четы Кравистеров), мужчины около сорока, работавшего в Британском музее, человека безупречной эрудиции и воспитания.
– Если бы я хоть что-нибудь в ней понимал, – в отчаянии пробормотал Гай.
– Ну уж не скромничай! – возразил Генри.
Его матушка пожимала руки остальным гостям, вызывая у одних улыбку облегчения любезной фразой, а других приводя в замешательство очередной неожиданной репликой, которая могла бы сокрушить спокойствие гораздо более опытного в светских премудростях человека, нежели юнца-школьника. Группу приглашенных замыкали Фрэнсис Кварлс и Дик. Миссис Кравистер медленно подняла распухшие восковые веки и пару мгновений молча разглядывала молодых людей.
– Античность и готика бок о бок, – наконец произнесла она. – Лорд Фрэнсис – как шедевр из Ватикана, что-нибудь из более поздних работ. А мистер Гринау напоминает небольшую горгулью с крыши собора Парижской Богоматери. Две эпохи в искусстве: как ярко видна разница между ними. А в моем муже явно прослеживается нечто малайское. Истинно малайское, – повторила миссис Кравистер, пожимая мальчикам руки.
Дик покраснел до корней волос, зато апатично-надменный Фрэнсис и бровью не повел. Дик исподтишка взглянул на него и почувствовал новый прилив восхищения.
Компания собралась, и миссис Кравистер, обведя взглядом присутствующих, возвестила:
– Мистера Копторн-Слезинджера ждать не будем. – И царственно выплыла из комнаты.
К этому подчиненному своего супруга миссис Кравистер питала особенную неприязнь, которую выказывала при любой возможности. В случае, когда любая хозяйка сказала бы: «
Обед начался в обстановке легкой нервозности и смущения. На одном конце стола директор рассказывал забавные случаи из жизни колледжа шестидесятых годов, над которыми лихорадочно-принужденно смеялись сидящие рядом ученики. На другой стороне Генри Кравистер, все еще развивавший тему эсхатологии, цитировал Сидония Аполлинария[11] и Коммодиана де Газа[12].
Закончив долгую беседу с дворецким, миссис Кравистер внезапно повернулась к Дику со следующей репликой:
– Так значит, вы страстный любитель кошек! – заявила она так, словно битый час обсуждала с Диком эту тему.