Олдос Хаксли – Монашка к завтраку (страница 13)
– Убирайтесь вон, скоты! Проклятые уроды! Я не желаю видеть ваши кривые рожи! – орал на всю комнату Дик.
Пока он кричал и бешено размахивал рукой (исключительно левой), правая быстро-быстро писала на листке. Четкие и осмысленные слова складывались в понятные предложения. Если Дик бредил, то Перл Беллер с деловитым спокойствием продолжала свою позорную миссию. И что же выходило из-под ее неутомимого карандаша, пока Дик, словно чудаковатая Бетси Тротвуд[75], кричал на призрачных верблюдов?
Первым делом Перл вычеркнула все, что написал о войне Дик, и внизу дописала следующее: «
Обрывок мысли Перл каким-то образом проник в сознание Дика. Он перестал сражаться со своими верблюдами и громко завыл жалостным голосом: «Чистые руки! Чистые руки! Я не могу отмыть руки! Не могу! Не могу! Не могу! Я все пачкаю!» Дик яростно тер ладонью левой руки о простыню и, периодически поднося пальцы к носу, восклицал: «Ох, воняет, как в хлеву!» – а потом снова и снова тер.
А в это время правая рука безостановочно писала: «
Внезапно Перл осенила новая идея: она взяла чистый лист и начала строчить:
– Чистые руки! Чистые руки! – бормотал Дик и, в очередной раз поднеся пальцы к носу, воскликнул: – Боже! Они воняют козлятиной и навозом!
Карандаш застыл в воздухе. Даже Перл начала понемногу уставать. Дик больше не кричал, его громкие возгласы превратились в едва различимый сиплый шепот. Внезапно Перл заметила просьбу Дика в случае его смерти отправить тело в больничный морг для анатомических исследований.
Собрав последние силы, она вывела крупными буквами:
Кома, отключившая сознание Дика, поглотила и разум Перл. Два часа спустя Дик Гринау умер. Пальцы правой руки все еще сжимали карандаш. Санитары выбросили листки с записями, сочтя их обычными каракулями безумца; персонал лечебницы давно привык к таким вещам.
И не было с тех пор конца их счастью
Даже в самые лучшие времена путь от Чикаго до Блайбери в Уилтшире был неблизким, а война так и вовсе громадную пропасть между ними проложила. А потому – применительно к обстоятельствам – то, что Питер Якобсен на четвертом году войны проделал весь этот путь со Среднего Запада, чтобы проведать старинного своего друга Петертона, выглядело по меньшей мере образцом исключительной преданности, тем более что пришлось к тому же выдержать рукопашную схватку с двумя великими державами в вопросе о паспортах и, когда те были получены, подвергнуться риску, как то ни прискорбно, пропасть в пути, сделавшись жертвой всеобщего ужаса.
Потратив много времени и претерпев еще больше невзгод, Якобсен в конце концов до места добрался: пропасть между Чикаго и Блайбери была одолена. В прихожей дома Петертона сцена радушного приема разыгрывалась под потемневшими ликами на шести-семи семейных портретах кисти неизвестных мастеров восемнадцатого и девятнадцатого веков.
Старый Альфред Петертон, плечи которого укрывала серая шаль (увы, ему приходилось беречься от сквозняков и простуд даже в июне), долго и с бесконечной сердечностью тряс руку гостя.
– Мальчик мой дорогой, – все повторял он, – какое же это удовольствие видеть вас. Мальчик мой дорогой…
Якобсен безвольно предоставил старику распоряжаться своей рукой и терпеливо ждал.
– Мне никогда вполне не выразить своей признательности, – продолжил приветственную речь мистер Петертон, – никогда вполне не выразить вам признательность за то, что вы пошли на все эти бесконечные мытарства и прошли их, чтобы приехать и повидать дряхлого старика, ибо именно таким я и стал теперь, таков я и есть, поверьте мне.
– О, уверяю вас… – произнес Якобсен с протестующей ноткой в голосе. А про себя заметил: «Le vieux cretin qui pleurniche»[80]. Французский – чудо какой выразительный язык, это уж точно.
– С тех пор как мы виделись в последний раз, у меня с пищеварением и с сердцем стало гораздо хуже. Впрочем, по-моему, я писал вам об этом в своих письмах.
– Действительно, писали. И мне было крайне горестно слышать такое.
– «Горестно»… что за необычный привкус у этого слова! Как чей-то чай, напоминавший бывало о вкуснейших смесях сорокалетней давности. Однако это решительно mot juste[81]. В нем четко слышится некий погребальный оттенок.
– Да, – продолжил, помолчав, мистер Петертон, – с сердцебиением у меня теперь совсем плохо. Ведь так, Марджори? – он обратился к стоявшей рядом дочери.
– У папы с сердцебиением совсем плохо, – с готовностью поддакнула та.
Как будто разговор у них шел о некоей фамильной драгоценности, давно и любовно оберегаемой.
– И пищеварение у меня… Эти физические немощи так затрудняют всяческую умственную деятельность! Все равно мне удается делать хоть что-то полезное. Ну, об этом мы позже поговорим, впрочем. Вы, должно быть, после своего путешествия здорово устали и пропылились. Я провожу вас в вашу комнату. Марджори, будь добра, попроси кого-нибудь отнести его вещи.
– Я их сам отнесу, – сказал Якобсен, поднимая с пола небольшой кожаный саквояж, оставленный им у двери.
– И это все? – поразился мистер Петертон.
– Да, это все.
Как человек, ведший жизнь на основе разумности, Якобсен противился накоплению вещей. Очень уж легко сделаться их рабом, отнюдь не их хозяином. Ему нравилось быть свободным: он усмирял свои инстинкты стяжательства и ограничивал свое имущество исключительно необходимым. Для него Блайбери был таким же родным (или таким же неродным) домом, как и Пекин. Все это он мог бы разъяснить, если б захотел. Однако в данном случае утруждаться не имело смысла.
– Вот ваша скромная обитель, – произнес мистер Петертон, широко распахивая дверь, которая вела, надо отдать должное, в очень симпатичную гостевую комнату, яркую от светлой расписной ситцевой обивки и штор, свежих цветов и серебряных канделябров. – Бедновато, зато ваша собственная.
Аристократическая обходительность! Чудный старинушка! Котировка в самый раз! Якобсен разбирал свой саквояж, аккуратно и методично распределяя его содержимое по разным ящикам и полочкам в гардеробе.
Уже много-много лет минуло с тех пор, как Якобсен, совершая великое образовательное турне, попал в Оксфорд. Там он провел пару лет, поскольку место пришлось ему по вкусу, а обитатели его стали источником неизменных увеселений.
Норвежец, рожденный в Аргентине, получивший образование в Соединенных Штатах, Франции и Германии, человек без национальности и без предрассудков, набравшийся невероятного жизненного опыта, он вдруг обнаружил нечто новое, свеженькое и забавное в своих однокашниках по университету с их комичными традициями средней школы и баснословным невежеством в отношении устройства мира. Он исподтишка наблюдал за всеми их ребячливыми кривляньями, чувствуя, как разделяет их решетка из железных прутьев и что ему следовало бы после всякой особенно забавной выходки предлагать сидящим в клетке лакомство или горсть арахисовых орешков. В перерывах между посещениями этого необычного и восхитительного Jardin des Plantes[82] он читал Великих и Мудрых, и как раз Аристотель помог ему сойтись с Альфредом Петертоном, научным сотрудником и преподавателем их колледжа.