Олаф Степлдон – Разделенный человек (страница 7)
Минуту Виктор молчал, а потом, к моему удивлению, от души расхохотался. Его смех напомнил мне случай из детства, когда мы с отцом в туманный день заблудились в холмах и уже готовились провести ночь в сырости, на пронизывающем ветру. Смеркалось, а до фермы, где мы остановились, было, как нам думалось, очень далеко. Наконец, спустившись по холму, мы уже в полной темноте попали в незнакомую долину. Туман немного рассеялся и вдалеке мелькнул огонек. Мы бросились к нему, перебираясь через живые изгороди и каменные стены, и обнаружили, что лампа горит за окном нашей комнаты. Триумф и облегчение, прозвучавшие тогда в смехе отца, сейчас отозвались в хохоте Виктора.
– Нет! – сказал он. – Фрейд бывает иной раз слишком умен, чтобы увидеть истину. Это как докоперниковская астрономия. Если вычертить достаточно эпициклов, можно объяснить все что угодно. Но надо пройти через мои опыты, чтобы увидеть, насколько Фрейд, при всем его блеске и достоинствах, упускает главное – самые высокоразвитые, самые осознанные из человеческих отношений.
Меня он не убедил. Но теперь, приближаясь к шестидесяти годам, я понимаю, что он хотел сказать.
С тех пор, как мне кажется, Виктор прекратил свои сексуальные опыты. Зато он более серьезно отдался изучению социума. Его опять стало трудно застать по вечерам, потому что он пропадал в клубе, на политических митингах и в прочих собраниях – не только студенческих, но и городских, иногда даже в Лондоне. Я скоро заметил, что, как ни охотно он обсуждает эти дела, в них происходит что-то, требующее секретности. Виктор свободно рассказывал о помощи маленьким группам знакомых из рабочего класса, от которых он надеялся из первых рук узнать о жизни бедных слоев общества. Он не вылезал из пабов. Его водили в дома на бедных улицах – не как официального социального работника, а как друга друзей семьи. А необычайная способность силой воображения проникать в чужие умы помогала Виктору найти нужный подход и завязать искреннюю дружбу.
– Преграды между классами, – сказал он как-то, – похожи на глубокие рвы, которыми в новых зоопарках отделяют зверей от зрителей. Хорошо видно, ничего не мешает, но добраться друг к другу невозможно. В человеческом зоопарке контакт возможен, но только в одну строну. Приходится делом доказывать, что ты на их стороне, а не на нашей. И нужно убедить кого-то с их стороны (кого-то, кому они верят), что ты не играешь, что это всерьез. Если такой человек тебя примет, он добьется, чтобы тебя принимали везде. Ты оказываешься по ту сторону рва. Попадаешь в их мир. Конечно, ты все же не один из них, это невозможно. Но ты станешь желанным гостем, а не навязчивым пришельцем. И если ты быстро схватываешь и неплохо соображаешь, ты узнаешь много – о, чертовски много. Ты выучишь их язык, то есть язык их мыслей. И узнаешь, что они видят нас совсем не такими, какими мы видимся себе.
Когда я спросил, какими делами он заслужил пропуск в другой мир, Виктор ответил мне долгим пристальным взглядом.
– Этого я тебе сказать не могу.
Скоро стало ясно, что он отдает все больше времени и мыслей исследованию «другого мира», и сил у него не хватает. Я очень редко теперь видел его. Виктор как будто отчаянно спешил закончить какое-то дело, пока не поздно. Много лет спустя, в день свадьбы, он рассказал, что ждал тогда «смерти» в любую минуту – ждал неизбежного возвращения к обычному сонному существованию. Он не знал, когда, заснув ночью, проснется ненавистным другим. И потому он отчаянно жалел потратить даром оставшийся день, час или минуту. То ли под действием снотворного эффекта сексуальных разочарований, то ли обессилев от новых социальных исследований, он все чаще впадал в полусонное состояние, и хотя в душе (по его словам) оставался пробужденным, но мысли блуждали, а желания и цели пробужденного отчасти теряли силу. На деле он был настоящим красным, и все равно негодовал на свою серость. Еще он иногда ловил себя на том, что ворошит, и даже с наслаждением, воспоминания из жизни до отступничества. Он даже делал острожные заходы на сближение с самыми человечными из прежних друзей.
Бывало, он целыми днями не подходил ко мне. Если я сам его разыскивал, то меня обычно встречало показное дружелюбие, но разговор быстро увядал. Темы, которые он обычно обсуждал с таким азартом, теперь как будто ничего для него не значили. Мне часто чудилось, что Виктор попросту забыл почти все наши прежние беседы. Меня поражала и ошеломляла его тупость в тех самых вопросах, которые он прежде освещал для меня своим проницательным умом. Иной раз отказывала даже поверхностная доброжелательность. Он даже подчеркивал, в пику моему северному акценту, протяжный «оксфордский выговор». В сущности, он всеми средствами показывал, что я нежеланный гость, разве что дверь перед носом не захлопывал. При этом, как ни странно, стоило мне собраться уходить, он выпаливал извинения, ссылаясь на «гнусное самочувствие», «шум в голове» и на то, что он «не в форме для общения с порядочными людьми». Было ясно, что с ним происходит что-то недоброе, но я и не подозревал, что шпыняющий меня Виктор – совсем не тот человек, с которым я дружил, и что этот другой Виктор ведет борьбу с моим другом.
Один случай стоит того, чтобы о нем рассказать. Я зашел к Виктору вернуть книгу, которую тот оставил у меня недавно. Оказалось, что у него сидят двое прежних друзей: Биглэндс, изестный ораторством в Союзе[2], и Моултон из мелких аристократов. Все трое были слегка подшофе. Они сняли со стола скатерть и играли в какую-то детскую игру вылепленными из хлеба фишками. Ради материала на дюжину хлебных шариков выпотрошили целый каравай. Все трое яростно дули на стол, добиваясь, чтобы их шарик «запятнал» фишку противника. Онемев от удивления, я застыл в дверях.
Побагровевшее от дутья лицо Виктора являло подлинную картину борьбы эмоций. Наконец он заговорил:
– Заходи, старина Томлинсон. Нам нужен четвертый игрок. Выпить хочешь?
В словах не было ничего обидного, но медлительный выговор, очевидно, должен был сказать приятелям, что, хоть ему и приходится изображать дружелюбие к этому надоеде, мое вторжение ему неприятно.
– Нет, спасибо, – ответил я и повернулся к дверям.
Уже взявшись за дверную ручку, я услышал голос Виктора, но на этот раз он говорил совсем иным тоном. Как видно, на несколько секунд унылый восточный ветер сменился в нем теплым солнечным сиянием.
– Гарри, пожалуйста, не уходи! – Он вскочил и, когда я обернулся, ласково взяв меня под руку, провел в комнату. – Я хочу при всех извиниться, – сказал он, – что был груб с тобой, Гарри, и что до твоего прихода наговорил о тебе лживых гадостей. – Повернувшись к другим, он добавил: – Извиняюсь за непостоянство, но перед тем я был не в себе.
Биглэндс с Моултоном переглянулись: Кадоган-Смит и теперь не в своем уме. Биглэндс со скучающим видом поднялся. Моултон не двинулся с места и заявил:
– Отлично, Ка-Эс, налей еще пивка и мы примем Томлинсона в игру.
Виктор уставился на разоренный стол:
– Нет, если вы не против, давайте закончим. – Видно было, как он смущен. – Игра мне понравилась, – продолжал он, – но в новом свете она выглядит глуповато. То есть для того, кто уже не ребенок. Ох… Извиняюсь перед вами обоими! Может, мы как-нибудь сыграем еще партию. Но сейчас мне просто нужно поговорить с Гарри Томлинсоном. – Подобрав несколько шариков, он с неловкой усмешкой стал их разглядывать и вдруг заговорил быстрым речитативом: – В Америке или другой стране люди пахали землю и сеяли зерно. Дождь, солнце, ветер. Колышущееся море колосьев до горизонта. Люди принесли жнейки, работали дотемна. Снопы, обмолот. Зерно в железнодорожных вагонах и на элеваторах, зерно льется в корабельные трюмы. Жестокие шторма Атлантики. Продрогшие палубные матросы и взмокшие от пота кочегары. Корабль входит в порт (это тонкая работа, вроде как укрощать пугливую лошадь). Опять поезда. Усталые рабочие на мельницах. Зерно становится мукой. Часть попадает к пекарю, поставщику нашего колледжа. Тесто. Пышные караваи. Один из них попадает сюда. И вы только посмотрите! Боже! Не знаю как вы, ребята, а я чувствую себя свиньей. Да ведь я это и затеял!
На протяжении этого монолога Биглэндс с Моултоном неловко мялись. Дослушав, Биглэндс сказал только:
– Боже мой, ну, я пошел.
Его приятель вышел следом.
Однажды утром колледж облетели слухи, что Кадоган-Смит в тюрьме. Он, как говорили, замешался в стычку с полицией в Коули. Это была не обычная студенческая гулянка. Единственным студентом там был Виктор, а остальные якобы весьма нежелательные личности, известные как заводчики в недавних фабричных беспорядках. Рассказывали, что полиция наконец проследила смутьянов до некого дома в рабочем квартале, там случилась схватка и Ка-Эс поставил одному констеблю синяк под глазом.
Я с превеликим трудом добился свидания с Виктором. Дело выглядело очень серьезным, ему грозил тюремный срок, и я самое малое должен был узнать, могу ли помочь. По пути в полицейский участок я гадал, в каком настроении его застану – ликующим, что сумел выразить протест против тирании, или спокойным и сдержанным. Действительность оказалась много хуже: он вовсе не видел во мне друга, хоть и готов был использовать меня в свою пользу. Еще больше меня поразило, что он ужасно стыдился недавней эскапады и негодовал на соучастников, втянувших его в это дело. Тогда он не признался, что не помнит случившегося, что обрывочные сведения об инциденте получил от своих тюремщиков. Его отношение ко мне так разительно отличалось от прежнего, что я совсем растерялся. У меня даже голова закружилась. Нечего и говорить – я был обижен и рассержен, но твердил себе, что Виктор не в себе, потому что все это слишком тяжело для него. Он поглядывал на меня из-под приспущенных по-верблюжьи век и с верблюжьей же кислой надменностью. Да, и с той же оскорбительно-аристократичной миной, что в невинной простоте носят на морде верблюды. Я пытался восстановить связь, наводя разговор на темы, которые прежде интересовали нас обоих, но он отвечал недоуменной враждебностью и временами бросал тревожные взгляды на охранника, надзиравшего за свиданием. Я заговорил о недавних событиях, в которых и он принимал участие, но Виктор как будто помнил их очень смутно. Я пытался навести разговор на инцидент, приведший его за решетку, а он только повторял: «Черт, черт! Я, верно, был пьян, помешался или еще что!» Он думал только о том, как бы скорее выбраться на свободу. Умолял меня обратиться к большим шишкам, которые, по его мнению, были достаточно влиятельными, чтобы вмешаться в работу закона и освободить его. Важнее всего представлялось ему убедить этих шишек, что он не мятежник, а юноша возвышенного образа мыслей, сбившийся с пути лишь из любви к приключениям. Меня такой его настрой, естественно, сильно смутил. Я готов был сделать для него все возможное, но лучше бы он меня об этом не просил. И с облегчением услышал, как он, помолчав несколько секунд, вдруг сказал: «Нет, Томлинсон, лучше ничего не делай. От тебя, пожалуй, больше будет вреда, чем толку. Поручу это Биглэндсу с Моултоном». Придя к этому решению, он дал понять, что я ему больше не нужен и неинтересен. Разговор между нами заглох. Помню, мне показалось, что настоящий Виктор просто исчез, а передо мной автомат, лишенный собственной внутренней жизни. Необъяснимо стыдясь самого себя, я распрощался.