Оксана Волкова – Ниицән (страница 8)
Он оглянулся один раз. Бугор был уже сзади и левее, и он всё ещё был виден, и наверху ветер сдувал снег — было видно, как несёт понизу белую полосу.
Потом дорога свернула, и бугор ушёл за дворы.
Их вели весь день.
Часть пути шли пешком, потом подошли подводы, и на них посадили стариков и совсем маленьких. Джиргалу мать сажать не стала — сказала, что понесёт, — и несла ещё долго, пока отец не сказал ей одно слово, и тогда она отдала девочку на подводу и шла рядом, держась за край.
Снег был неглубокий, но злой: он не проваливался, а лежал коркой, и корка ломалась под ногой с треском. К середине дня ноги у Бадмы промокли насквозь.
Отец шёл первые часа три.
Костыль был сделан под ровную землю и под дом, а не под это. В снегу он уходил вбок, и отец каждый раз доворачивал корпусом, и от этого шёл не прямо, а немного зигзагом, и на каждый шаг тратил полтора. Под мышкой у него было подложено — мать подсунула ему варежку ещё утром, — и часа через два он остановился, вынул её, переложил и пошёл дальше.
Потом остановился ещё раз. Потом сказал, что дальше поедет.
Он сказал это сам, раньше, чем ему предложили, и сел на край подводы, и не спорил.
Бадма смотрел на него и не мог понять, почему от этого так нехорошо. Отец был жив, отдыхал, всё правильно. Просто он никогда в жизни не видел, чтобы отец сам первым сказал, что дальше не может.
Мерген шёл всю дорогу.
Мешок он нёс на левом плече, и перехватить его так, как перехватывают все — быстро, двумя руками через голову, — он не мог. Ему надо было каждый раз снимать мешок вниз, ставить в снег, разворачиваться, поддевать и забрасывать одним движением, и это движение получалось не с первого раза, потому что руки не хватало, чтобы поймать мешок сзади.
Сначала он делал это раз в час. Потом чаще.
Бадма пошёл рядом, вплотную, и подставил плечо. Некоторое время они шли так. Мерген молчал, а потом всё-таки переложил мешок на него.
Один раз остановились надолго.
Люди сели прямо на мешки, кто где стоял. Мать развязала узелок и достала борцоки — она пекла их вчера, полный противень, и вчера это было просто вчера. Она посмотрела на узелок, потом на своих, и Бадма увидел, как она считает глазами.
Дала по одному.
— А ещё? — сказала Джиргала.
— Потом.
Джиргала подумала, съела свой и стала смотреть, как едят остальные.
Отец сел на край подводы, вытянув ногу, и когда пришло время идти, встать сам не смог: нога затекла, а костыль ушёл в снег. Бадма и Очир подняли его с двух сторон. Он не поблагодарил, потому что благодарить было бы хуже.
— Ну вот, — сказал он, отряхивая рукав. — Теперь я передвижной.
Мерген всю дорогу разговаривал.
Он разговаривал не потому, что было о чём, а потому, что молчащих вокруг становилось всё больше. Он рассказал Джиргале, что подвода на самом деле не подвода, а корабль. Потом — что лошадь зовут не так, как её зовут, а по-другому, и что настоящее имя она никому не говорит. Джиргала спросила, откуда он знает. Мерген сказал, что лошадь ему сама сказала, но по секрету.
— Врёшь, — сказала Джиргала.
— Вру, — согласился Мерген.
Кто-то из детей попросил Айсу спеть.
Она посмотрела на просившего и сказала:
— Не сейчас.
Больше её не просили.
К полудню дорога стала чужой.
Сначала Бадма знал всё: этот поворот, этот бугор, эту рощицу, этот столб. Потом пошли покосы, на которых он не бывал, но про которые слышал, и он всё ещё мог сказать, чьи они. Потом кончились и они.
Он заметил точный момент.
Это случилось не на границе чего-то, не у реки и не на перевале, а посреди ровного места, где вообще ничего не было: он поднял голову, посмотрел направо, потом налево — и не смог сказать, где находится.
Бугры здесь были другой формы. Ниже и длиннее.
Он оглянулся назад, но и сзади было то же самое.
Ближе к вечеру дорога вышла на большак, и там уже шли.
Другая колонна тянулась им наперерез и была длиннее их. Их придержали, пропустили и влили следом, и какое-то время два потока шли рядом, не смешиваясь, а потом смешались.
Люди в той колонне были такие же. С мешками, с детьми, с подводами. Женщина несла на руках ребёнка, завёрнутого поверх тулупа в одеяло, и одеяло было хорошее, стёганое, домашнее, и совершенно неуместное на дороге.
Говорили они чуть иначе. Не другой язык, а тот же самый, но с другим краем в словах — так говорили в сёлах ближе к воде. Бадма это слышал раньше, на базаре.
Он повернулся к Очиру.
— Их тоже?
Очир посмотрел вперёд, потом назад.
— Похоже, всех, — сказал он.
И до самого вечера к дороге прибавлялись ещё.
На одной из подвод сидела старуха с медным чайником.
Чайник был без крышки, потемневший, с помятым боком. Она держала его за дужку двумя руками, на коленях, и не ставила рядом, хотя рядом было место. Когда подвода дёргалась, она перехватывала дужку поудобнее и снова держала.
Платок у неё был подвязан под подбородком туго, узлом набок, и она то и дело подтягивала этот узел, хотя он не ослабевал.
— Нас переселят и вернут, — сказала она никому. — Дом же останется.
Ей не ответили.
Она подтянула узел и сказала это ещё раз, немного другими словами, и опять никто не ответил, и тогда она замолчала и стала смотреть вперёд.
Басанг Манджиев шёл в середине колонны и считал.
Он делал это негромко, губами, и когда сбивался, начинал сначала — не всё, а от последнего запомненного места. Очки у него запотевали и замерзали, и он снимал их, протирал варежкой, надевал обратно и через сто шагов снимал опять.
— Сколько? — спросил кто-то рядом.
Басанг сказал число.
Спросивший подумал.
— А детей?
Басанг начал считать заново.
Айса шла ближе к концу. Бадма увидел её раз, когда колонна встала и подтянулась: она шла прямо, как всегда сидела, и смотрела вперёд, и лицо у неё было такое, будто она слушает что-то далёкое. Она не разговаривала ни с кем.
К вечеру Джиргала проснулась на подводе и стала звать мать. Мать взяла её на руки.
Она долго молчала, а потом спросила:
— Мы скоро вернёмся?
Мать поправила ей платок и не ответила.