реклама
Бургер менюБургер меню

Оксана Даровская – Москва. Квартирная симфония (страница 44)

18

Тома для меня из той же когорты. Пусть обошлась без виршей и киноролей. Создатель наделил ее особым, персональным призванием. Талантом расстегнутой нараспашку души, ни секунды не страшащейся, что туда плюнут, натопчут там грязными ботинками.

Придя в себя дня через три (уже вернулись из поездки Лёнчик и Венера), она звонила мне. Я ехала в метро. Ее голос прорывался сквозь шум мчащегося состава: «Девочка моя, сестри-ичка, я о-очень люблю тебя, слыши-ишь, прости, прости-и». Я молчала. Слезы текли по моим щекам. Я молчала.

Хорошо усвоив урок уважаемого учителя Геннадия Владимировича Старшенбаума, я включила разумный эгоизм и стойкость. Я не желала примерять на себя одежды матери Терезы. Мне с лихвой хватило нескольких персонажей из моей прошлой, до Томы, жизни. В конце концов, у Томы есть Лёнчик с Венерой, есть Эсфирь с благородным мужем-старовером… Я запретила себе погружаться в воронку усиливающегося вокруг нее хаоса. Имела ли я такое право? Не знаю. Возможно, расставание с ней было единственным в моей жизни предательством.

…Знаете ли вы, что такое неизбежность? В наждачном сочетании букв само по себе кроется что-то зловеще-жуткое. Но физическое ощущение неизбежности несоизмеримо страшнее слова.

Мы ведь только притворяемся взрослыми. Все мы, в сущности, невыросшие дети. Как бы ни изображали зрелость ума, состоятельность суждений, стойкость духа, нам обязательно надо, чтобы кто-то всецело, без запинки, без оглядки был на нашей стороне. Принимал нас всеобъемлюще, с ошибками, заблуждениями, грехами, просто по факту нашего земного существования. И хотя тысячу раз я не ангел, ты была ко мне именно такой, Тома. Ты и есть такая.

А я… Наверное, не дотянула до твоей вселенской широты, до твоей колкой, искрящейся радужными переливами самоиронии, до твоего бескорыстного приятия всего живого. Не дотянула до твоего кислородного голодания.

Каждая встреча, каждая дружба, каждая разлука для чего-то даны. И пусть все кончается. Но не кончается ничто. Дорогая моя московская девочка с Ленинского проспекта, старшая сестра моя, рожденная, как и я, в роддоме при Первой градской; я словно пишу тебе письмо. Знаю, что ты не получишь его. И, завернутое в лоскуты моей души, оно будет вечно храниться на антресолях моей памяти, навсегда раненной тобой. Твое алкогольное дыхание, твоя пьяная походка, которыми ты встретила и провела меня в преисподнюю тем злополучным черным днем, растворились для меня в небытии. Только встает перед глазами лицо с чуть смугловатой божественной кожей, аккуратным носом с еле заметной милой бульбочкой на конце (в любимого отца!), всеобъемлющей улыбкой и расходящимся светло-карим, невесть в кого, косоглазием. И мои вечно холодные руки тонут в твоих вечно горячих руках… Права была профессор-офтальмолог, отказавшаяся оперировать твои глаза. Тебя нельзя было лишать особого угла зрения, твоей уникальной, присущей только тебе, широты обзора. Той широты, которая никогда ни в ком, скорее всего, мне уже не встретится…

Глава V

КОДА, или Послесловие

В детстве ранними зимними сумерками я часто стояла у окна нашей коммунальной комнаты на Большой Полянке и смотрела, как во дворе дети играют в снежки с отцами, как с визгом съезжают с горки на размокших картонках – там, у подножия горки, их опять-таки ловили крепкие отцовские ладони. Именно отцы, веселые, бравые, раскрасневшиеся, в сдвинутых набок ушанках или лихо задранных к затылку лыжных шапочках, бередили мою неокрепшую душу. Возможно, фокус зрения детской души выхватывал из кучи-малы именно отцов – из-за нехватки собственного. Я не понимала, не знала, где мой. Есть ли он у меня вообще? Я никогда не спрашивала о нем ни маму, ни бабушку. Я была слишком робким ребенком. (С годами выяснилось: короткий брак моих родителей был вполне законным и даже свершившимся по страстной взаимной любви.)

Какой примитивный дурак, поделив детей по гендерному признаку, вывел формулу, что отец нужнее мальчику, чем девочке? Дочь, лишенная в детстве отца… Что может быть хуже? Хотя бы пусть приходящий. Чтобы взял за руку и повел хоть куда: во двор на качели, в гастроном Дома на набережной (там ведь был целый мир), в Болотный скверик к фонтану, по Большому Каменному мосту любоваться салютом. А потом, засыпая, спрятавшись с головой под одеяло, дыша в холодные ладошки, блаженно вспоминать тепло его руки и волшебный, с низкими переливами голос – на фоне вечных женских голосов матери и бабушки. До следующего счастливого раза… До следующего, которого не было…

И через двадцать, и через тридцать лет случалось ощутить нехватку отцовского плеча. Плеча не номинального, а по-настоящему любящего. Потому что, какие бы трансформации взросления с тобой ни происходили, детское ощущение безотцовщины остается с тобой навсегда.

Однажды в разгар весны (мне было лет десять) мы с мамой по какому-то поводу шли по Ленинградскому проспекту в сторону метро «Динамо» и столкнулись с моим отцом. Если бы не резкое узнавание друг друга моими родителями, я бы вряд ли признала в этом бравом поджаром человеке своего отца. Оказалось, в свободное от военной службы время он частенько гонял мяч на местном стадионе в любительской футбольной команде. Поравнявшись, мои родители произнесли всего две реплики. Он: «Все полнеешь?» Она: «Все лысеешь?» И, гордые собой, что нашлись в удачных остротах, разошлись в разные стороны. Мое оторопелое присутствие не значило для них ровным счетом ничего. Они сводили личные счеты. Обоим по тридцать пять – пик несокрушимых амбиций, непоколебимой уверенности в собственной правоте и полное отсутствие каких-либо зачатков мудрости. С тех пор я крепко уяснила, что личные счеты между мужчиной и женщиной бывают им гораздо важнее их общих детей.

Я часто задумываюсь: почему так сильно тоскую именно по Томе? Ведь со многими людьми раскидала меня жизнь. И ничего. Особых страданий не было и нет. Только не в случае Томы. Что за таинственные засекреченные нити тянутся от меня к ней и продолжают питать током счастливых воспоминаний? Кажется, со временем я нашла окончательную разгадку. Я продолжаю любить в Томе не только ее саму. Я люблю в ней ее отца. Я завидую их взаимной друг к другу любви. Пусть оборвавшейся раньше срока, зато настоящей. Ведь не завистливый в целом я человек. Единственными, кому я всегда, с далекого детства, завидовала, были любимые дочери любящих отцов. Я и в институт психоанализа поступила отчасти для того, чтобы изжить зудящую детскую рану. В процессе жизни рана рубцевалась, вытесняясь самой жизнью. В действительности происходило вот что: невидимый горе-плотник на скорую руку заколачивал рану досками. При каждом пинке судьбы доски трещали и отваливались, на их месте оставались торчать кривые ржавые гвозди. Изжила ли я тоску по отцу в своем более чем зрелом возрасте? Оставлю этот вопрос без ответа…

…Все мои былые риелторские подвиги наверняка были попыткой доказать себе, что я вышла из детства и юности победителем. Еще – стремлением отыскать в людях призрачное золотое сечение, вечно манящее, вечно обещающее что-то и вечно ускользающее. Перефразируя Михаила Булгакова, мое риелторство было усилием найти ответ на важнейший философский вопрос: способны ли люди в заданных обстоятельствах меняться внутренне и менять тем самым обстоятельства?

Коммуналка в Савельевском-Пожарском переулке стала второй моей коммуналкой. Первая, не менее дорогая сердцу, была в угловом доме 1/3 на Большой Полянке. Здесь я провела первые одиннадцать лет жизни. Здесь, в пятидесяти шагах от дома, стояла с трепещущим в волосах немыслимым бантом и огромным букетом малиновых гладиолусов у порога красной кирпичной школы в Старомонетном переулке; а имя моей первой учительницы звучало как гармония сфер – Евдокия Акимовна. Во дворе своего детства я вдыхала горячий, обжигающий ноздри аромат булочной с собственной пекарней. Выбежав с дворовыми друзьями из арки дома, мчалась по Большой Полянке к ближайшему ларьку, где знающая всех нас поименно продавщица черпала полукруглой железной лопаткой из холщового мешка неочищенные кедровые орешки, взвешивала граммы на весах при помощи микроскопических гирек и в газетных кулечках протягивала нам рыже-коричневую роскошь, стоившую тогда копейки. Как к себе домой мы с соседской девчонкой Светкой бегали сквозь близлежащие дворы в Третьяковскую галерею (моя бабушка дружила со Светкиной бабушкой, их семья жила на одной с нами лестничной клетке, а бабушка у Светки работала билетершей в Третьяковке), и пока мечтавшая стать фигуристкой Светка пробовала на скользкость полы в залах, я как вкопанная застывала перед «Всадницей» Карла Брюллова.

На задворках Болотного скверика (теперь там композиция Михаила Шемякина «Дети – жертвы пороков взрослых») жила-поживала в те времена деревянная сторожка с инвентарем для уборки сквера, и в маленькие низкие окошки можно было долго разглядывать уйму интересного: разнокалиберные ведра, разномастные лопаты, зубчатые грабли, лохматые метлы, висящие по стенам пухлые стеганые телогрейки с оттопыренными карманами и темно-синие, отдающие матовым сатиновым блеском рабочие халаты. Иногда казалось, что телогрейки и халаты вот-вот оживут и в обнимку с метлами пустятся в диковинный танец. А вокруг сторожки сидели и удовлетворенно покрякивали увальни-утки и непременная парочка селезней, подкармливаемые местными служителями порядка, не испорченными никакими взрослыми пороками (разве что в складчину остограммившимися в сторожке «Московской особой»).