Оксана Даровская – Москва. Квартирная симфония (страница 34)
Мы ехали с Томой в метро до «Охотного ряда», где нам предстояло разбежаться в разные стороны. Она сурово молчала.
– Зря ты так, – не выдержала я, – ты же умный человек, не можешь не понимать, что твое сопротивление – абсолютный тупик.
И Тома сдалась. Наверное, ей стало меня жалко.
Мадам на радостях подвинулась в цене за отцовскую квартиру – на ремонт Томе. Согласилась она и на дополнительное условие: Тома освободит квартиру на «Университете» после окончания ремонта на «Динамо». Благо у мадам с отцом имелись загородные родственники, готовые на время принять авиационного корифея с его чемоданами. Вскоре в освобожденную квартиру на «Динамо» ступила знакомая мне бригада белорусов. Ремонтные жернова закрутились.
Всю университетскую мебель Можжухин оставил Томе с Лёнчиком. Сам он исчез в неизвестном направлении. Что, конечно, не давало Томе покоя:
– Конспиратор! Он моей реакции боится!
– В каком смысле?
– Ну, если имел глупость съехаться с Пергидролем и ее оглоедами. Будет самой страшной ошибкой в его жизни!
Попутно она волновалась, что в ее новую квартиру не встанет любимый шкаф-купе.
– Купишь себе новый, в конце концов.
– Ты что! Знаешь, какая у этого шкафа шикарная немецкая фурнитура и ящиков сколько? Сейчас такого качества не делают. Можжухин специально для меня в тучные годы заказывал. Замеры до миллиметра на моих глазах делались, я только пальчиком указывала, в какую сторону штанги должны выезжать, куда буду лифчики складировать, куда трусы, куда колготки.
Каждые два-три дня мы с ней наведывались контролировать ремонтников. Окунувшись в знакомую стихию, я с удовольствием несла ответственность, отдавала распоряжения по перепланировке и прочим отделочным нюансам. Дотошные ребята справились. В день Томиного переезда дождались грузовую машину с мебелью, в качестве бонуса ювелирно подрезали шкаф, вставший в ее комнату как влитой. Дальняя комната, что побольше, была отдана Лёнчику.
И мы с Томой регулярно стали ездить друг к другу в гости.
Как-то, продолжая при мне разбирать вещи, она извлекла из упаковочной коробки плотный картонный лист формата А4 в деревянной рамке:
– А-а-ах, как он ко мне попал?!
– Что такое?
– Ты не представляешь! Это же фамильный можжухинский диплом! В двухтысячном его заказывал. Хотел восстановить свое генеалогическое древо. Оказалось, у него редчайшая славянская фамилия. Докопались там до древнего Мурома, до шестнадцатого века. Пращуры из знатного муромского духовенства! Уважуха со стороны Ивана Грозного! Род их всячески поощрял, с занесением в почетную книгу знатных особ. Можжухины – привилегированное сословье! Духовенство! – родовитостью Можжухина она упивалась как своей собственной, хотя носила фамилию Павленко, доставшуюся от первого мужа.
– А что представляет собой сын великого потомка Ивана Грозного Виталик? – рассматривала я стилизованный текст с вензелями, увенчанный когтистым двуглавым орлом. (Посвящать Тому в мерзопакостное предложение Виталика, касающееся полутрупа на Крапивенском, я не хотела.)
– Сейчас покажу! – Тома продолжила энергичные раскопки в коробке.
На фоне австрийского горнолыжного курорта – она, в обнимку с Можжухиным и юным Виталиком, – красивая, загорелая, беззаботная, в лихо поднятых на лоб горнолыжных очках, в дорогом горнолыжном костюме, слегка щурится от ослепительного солнца.
– Тома, ты офигенно фотогеничная! Даже косоглазие тебя не портит, напротив, пикантности придает. Оно всегда у тебя было?
– Ой, я так просила одну известную профессоршу-офтальмолога прооперировать меня, просто умоляла. Она отказалась наотрез. На микрон, говорит, перетянем, и уплывет зрачок к переносице. Получишь обратный эффект – глаза в кучку. А сейчас у тебя прекрасный угол обзора. Широко глядишь, голубка.
Что-то необычайно манкое было в ее улыбке на фото.
– Мне кажется или у тебя зубы отливают немного голубоватым?
– Нет, не кажется. Мне многие говорили: «У тебя зубы как предвечерний снег в Альпах». Можжухин зачем-то уговорил вместо них фарфор вставить в Швейцарии за бешеные деньги, я, дурында, согласилась. Нет, ты вглядись, какой Виталик здесь красавец! Конечно, он и мой сынок. Он же с детства у нас околачивался, дневал и ночевал. Поставил меня потом на лыжи! Мы так здорово рассекали, сначала в немецком Винтерберге, там щадящий на трассах режим, затем в итальянских Альпах в Червинии, там покруче будет. Он классным инструктором был. Его и знаменитости частным образом нанимали, платили долла́рами. – Тут прозвучало несколько фамилий, в том числе двух бывших спикеров Госдумы. – Лёнчику успел азы преподать. Потом, правда, наркотой прилично увлекся. Сынок мой старшенький, конечно.
Парадоксальность этой женщины не переставала меня удивлять.
– Нет, ну ты мне скажи, вот он (Можжухин) мебели совсем себе не взял. А обставить-то квартирку по нынешним временам ого-го сколько стоит. Неужели все-таки съехался с Пергидролем? Я его знаю, он и тюфяк может кинуть на пол, на нем спать. Но у него же инфаркт был, почки и спина нездоровые. Этой бухгалтерской сучке с ее оглоедами на его здоровье, конечно, наплевать, я точно знаю.
– Не Кассандрой ли ты была в прошлой жизни, Тома?
Чуть позже разведка донесла: Можжухин вообще не стал покупать себе квартиру в Москве. Приобрел движимое имущество в Испании на побережье Коста-Брава – небольшую белоснежную яхту. На ней и поселился. Предпочел модную европейскую тенденцию. С расчетом на то, что в Москве ему всегда найдется стол и дом у многочисленных друзей или пергидрольной Элеоноры. Волнения Томы в связи с поступившей информацией многократно возросли: «Он сумасшедший! Выбрал самый север Средиземноморья, норд-весты с октября по апрель гулять по палубе будут! Просифонит ему спину с почками… Престарелый безумец!»
Еще одна деталь. Старого кокер-спаниеля Гаврика при переезде они с Лёнчиком забрали себе. От Гаврика сильно пахло. Прямо-таки воняло старостью и болезнью. Этого нельзя было не почувствовать еще в квартире на Ленинском. На «Динамо» ему совсем подурнело. В нагрузку к возрастным телесным недугам он пережил тяжелую психологическую травму – развод хозяев, отлучение от облюбованного со щенячьего возраста очага. Когда, пошатываясь на слабых лапах, натыкаясь на все подряд предметы, он приплетался в кухню новой квартиры попить (уже почти ничего не ел), зрелище было до боли жалкое. (Тома долго не решалась усыпить его. Память же о Можжухине! Но когда Гаврик упал на ровном месте в кухне и долго лежал на боку с полузакрытыми веками, тяжело дыша, не в силах подняться, стало очевидно: он мучается собственной жизнью. Она положила Гаврика в спортивную сумку, предварительно застелив дно перешедшим ему когда-то в наследство от Лёнчика детским одеяльцем, и повезла в лечебницу на Новопесчаную улицу. Гаврик, естественно, все понял. Сопротивления не оказал, даже морду ни разу не высунул в приоткрытую прорезь молнии, только тихонечко плакал всю дорогу. Она, конечно, плакала тоже, сидя в очереди за усыпляющим уколом. Но это будет позже.)
Когда она бывала трезвой – не было лучше нее человека. Я просила ее только об одном: не теребить меня по телефону, когда у нее запой. Не выносила я этого пьяного заплетающегося языка, этого кататонического бреда с придыханием. «Хорошо», – серьезно пообещала она. И стойко держала слово. Краткосрочные ее запои длились обычно два-три дня. Потом она как будто возрождалась птицей феникс. Звонила, как ни в чем не бывало. Я не переставала дивиться выносливости ее организма и уникальной адекватности ее мозгов.
В наших с ней встречах она часто повторяла, что пристрастием к водке пошла в Толю; и в эти моменты в ее голосе звучали нотки гордости. Отца она звала исключительно ласково, по имени – Толя. А вот болезни Альцгеймера (чем долго страдала ее мать) она боялась пуще смерти. Алкоголизм и старческая деменция были для Томы несопоставимыми по цинизму и жестокости категориями. Альцгеймер проигрывал алкоголизму с сухим счетом.
Балерина Лия Соколовская отважилась родить Тому в сорок один год, распрощавшись с балетной карьерой в театре Немировича-Данченко. Отец Томы Анатолий никогда не любил Лию Соколовскую. Женился назло обстоятельствам – на женщине старше себя почти на десять лет. А обстоятельства были таковы: любил он всегда Антонину. Антонина и Анатолий знали друг друга с малолетства. Жили в одном дворе на Ленинском, сопели над куличиками в общей песочнице, соприкасаясь нежными бархатными лбами, щедро обмениваясь формочками и совочками. Там, в песочнице, крепко сплелись их ладошки и души. Накануне войны – было им обоим по шестнадцать – случилась у них незабвенная интимная связь. Естественно, были они друг у друга первыми, прикипевшими друг к другу до беспамятства, почти уже родственниками. Уникальное созвучие их имен и редчайшая неразлучность вселяли в дворовых сограждан веру в их безупречно-счастливое совместное будущее. Но грянула война, пришлось разминуться. Детей и подростков с матерями эвакуировали кого куда. Затем авиационное училище в Батайске у осиротевшего Толи (отец погиб под Курском, мать умерла в эвакуации от двусторонней пневмонии на Толиных руках), учебное общежитие и полное неведение о судьбе Антонины. Весь послевоенный 46-й он строчил ей из училища письма на московский адрес. Он с детства мечтал стать летчиком. К тому же в библиотеке училища прочел роман Каверина «Два капитана» и дал себе клятву всегда и во всем походить на Саню Григорьева. В письмах рисовал любимой Антонине судьбу Сани, хотел, чтобы она, как Катя Татаринова, гордилась орлиными крыльями на его форме. От Антонины никакого ответа. Он страдал. Решил, что полюбила другого, вышла замуж в неведомом городе, там и осталась.