Нора Адамян – Избранное (страница 59)
— У вас всегда так.
— Без тебя так. Без тебя плохо. Ксюша, мне почему-то казалось, что у меня со скульптурой наладится быстрее.
— Не надо об этом. Я тебя прошу, об этом не надо.
— Но я не могу о другом. Это сейчас моя жизнь, моя боль.
Ксения знала, какие слова ему нужны. Очень простые, прямые. Она их часто говорила ему: «Я верю в тебя, мы решили правильно. Я ни о чем не жалею. У тебя талант. Надо быть стойкими. Я верю в тебя. Я верю в тебя. Я верю…»
Для него это было как горючее для машины. Но сейчас она смогла сказать через силу:
— Ни в чем не упрекай себя.
Вадим обнял ее быстро, уверенно. Она стремительно вырвалась. Почти инстинктивно. Он понял это, как иногда понимают люди — не умом, а всем существом. И оскорбился. Они замолчали. Вадим сунул руки в карманы.
— Ну ладно. Ты что-то хотела мне сказать?
Лицо его стало отчужденным. Обиженный, одинокий, он сейчас пойдет ночью по пустому, холодному городу. Будет идти час, два. Единственно родной ее человек, с которым прожита вся жизнь. Родных меньше жалеют, чем чужих.
— Ты меня для чего-то звала?
Зная, что сейчас, в эту минуту, ничего нельзя поправить, зная, что нет у нее душевных сил и теплоты, которые делают убедительными каждое движение, Ксения провела рукой по щеке мужа.
Он не принял ее ласки.
— Так, значит, тебе ничего не нужно?
И ушел. Навстречу ему предостерегающе мигнули автомобильные фары. Большая машина прокатилась почти бесшумно. Вадим подумал: «Это, наверно, приехал «кислый доктор». Может быть, она отдохнет». Потом сообразил — у них же очередь. С какой стати кто-то поедет вместо Ксении. Это он, Вадим, поехал бы вместо нее и ездил бы всю ночь, чтоб она спала, свернувшись бубликом, и проснулась утром веселая, растрепанная, с хорошим цветом лица.
Наверное, он виноват. Лез с нежностями к усталой, иззябшей женщине. Он отнял и те несколько минут, за которые она могла бы согреться. Он слишком много говорил о себе. И даже не узнал толком, зачем она его позвала.
Улицы лежали перед ним просторные, как поля, и ничто не мешало ему идти и думать. Он только не хотел вспоминать о том, как она вырвалась от него.
Но руки его помнили. Они словно что-то утеряли. Сжатые кулаки лежали в кармане куртки как чужие, как ненужные.
14
Шло самое глухое и трудное время ночи — между тремя и пятью часами. Спали свободные фельдшеры и санитары. На диване под ворсистым одеялом всхрапывала Евгения Михайловна. За столом друг против друга сидели Кира Сергеевна и Юрочка. Оба румяные, будто только что из бани, оба в свежих хрустящих халатах. Чисто выбритый Юрочка что-то говорил басом, прорывающимся из шепота, а Кира бесшумно хохотала, прикрывая ладошкой сиреневый рот.
Она тотчас потащила Ксению смотреть уже законченную стенгазету. Это было настоящее произведение искусства. «Коллективное», — скромно сказала Кира. Портрет Евгении Михайловны обрамляли яркие цветы. Под портретом шли стихи, каллиграфически от руки написанные. Статьи, напечатанные на машинке, тоже были обведены гирляндой крупных, синих васильков и маков. Центральный опус, озаглавленный «Очерк», начинался так:
«Мы ехали на машине по роскошному, широкому городскому проспекту. Солнце рассыпало золотые лучи над столицей нашей родины, в которой до Великой Октябрьской социалистической революции был один пункт «Скорой помощи».
И дальше шли внушительные колонки цифр, нагляднейшим образом демонстрирующие рост здравоохранения в Москве.
— Ничего, правда? — любуясь газетой, спросила Кира.
— Замечательно! — похвалила Ксения. — А что это у вас, Кирочка, так халат топорщится?
Кира обрадовалась:
— Заметно? Это я вечернее платье надела. Показать?
Она вмиг скинула халат, плавно повернулась на месте, прошла два шажка вперед, покрутила юбкой, подражая девушкам, демонстрирующим по телевидению последние моды.
Было странно видеть женщину с искусно растрепанной головкой, оголенными плечами и пышными юбками в тесном помещении, между газовой плитой и умывальной раковиной.
— Я это платье четвертый раз надеваю. В первый раз на вечер молодых специалистов в Кремле, потом — на Новый год. Еще в Большой театр ходила. А завтра у нас такой праздник! Пусть хоть под халатом нарядная буду. А топорщит оттого, что нижняя юбка на китовом усе.
Она подняла зеленую парчу, чтобы показать китовый ус, но тут же взвизгнула и выпрямилась. Вошел Алексей Андреевич.
— Милые дамы, не пугайтесь. Я ничего не видел и вообще так устал, что не способен ничего воспринимать.
— Жаль, — сказала Кира, — мне хотелось бы узнать ваше мнение о моем платье.
Она снова прошлась, кокетливо поводя голыми плечиками. В дверь просунулся Юрочка и смотрел, восторженно подняв брови.
— Вы еще больше украшаете это платье. Вот все, что я могу сказать. Может быть, Юрочка что-нибудь добавит.
— Юрий Иванович, — поправила Кира и густо покраснела.
— Виноват, забыл, — усмехнулся доктор Колышев. — Вы счастливец, Юрий Иванович, проявляется такая забота о вашем авторитете.
— А что, в самом деле, — Кира вздернула стриженую головку. — Все кругом — Юрочка, Юрочка. С какой стати? Вот вас ведь никто не зовет по имени, а вы не намного старше.
— Ничего не могу возразить. Вы правы. Меня никто по имени не зовет. Но авторитет — дело тонкое, Кира Сергеевна. Он как белый гриб. Никому не удается вырастить его искусственно.
— Так, значит, вы считаете, что Юрочка…
— Юрий Иванович, с вашего разрешения, — с улыбкой поправил ее Алексей Андреевич, но тут вмешался сам доктор Самойлов.
— Кому — Юрий Иванович, кому — Юрочка, — он взял Киру под локоток. — А нам уже прозвонили звоночки.
Они заторопились уезжать. Ксения пошла в комнату врачей. За ней, не отставая ни на шаг, шел Алексей Андреевич.
— Вы меня вынуждаете бороться с пустотой. Я ничего не понимаю, а непонятное всегда страшно.
Надо было сказать ему: я думала, что из моей жизни ушла радость любви. Мне стало жаль себя. Я поверила всем словам, потому что давно таких слов не слышала. Мне показалось, что я вас полюбила. И решила, что это очень серьезно и необходимо нам обоим…
Он спросит — что же произошло?
Были сказаны две фразы — их не мог сказать человек, которого я полюбила. Был разговор отца с сыном. Его не мог вести человек, которого я полюбила. Был мальчик…
И все обернулось ощущением непоправимости сделанного, отчаянием. И обидой. Не на кого-нибудь, а на себя, только на себя.
Но она молчала. Говорил Алексей Андреевич:
— Вы пришли ко мне с такой очаровательной легкостью, с такой щедрой легкостью, о которой можно только мечтать. Без вопроса о том, что будет завтра. Все было просто, естественно и хорошо. А потом какой-то надрыв, достоевщина. К чему?
Она молчала.
— В мире идет великая переоценка ценностей. В век тарантасов и самоваров формула: «Я другому отдана и буду век ему верна» — была эталоном женской добродетели. Но ведь в Эпоху завоевания атома человеческая сущность не могла не измениться, Ксаночка. Сейчас иные критерии…
— Убедительно, — сказала она. — Значит, совесть, честь, долг — все меняется? И все к худшему?
Алексей Андреевич прикрыл глаза рукой.
— Еще только сегодня утром мне казалось, что кончилось мое одиночество. А мне ведь тоже нужно человеческое тепло…
— У вас есть сын.
— Меня казнят за это? Там так мало моего сердца…
Этим он хотел успокоить Ксению!
— Почему вы его так бережете, свое сердце? — она сказала это очень громко.
Проснулась Евгения Михайловна. Привыкшая подкреплять себя коротким сном, она засыпала и просыпалась внезапно и легко.
— Как же сердце не беречь? Его беречь надо. Оно — работник. А мы на него все наваливаем — то лишнюю рюмочку, то лишнюю папиросу…
— То лишнюю любовь, — подсказала Ксения.
— Ну, не знаю, — Евгения Михайловна сложила одеяло и взбила маленькую подушку, — любовью нынче всякое называют. Промелькнет меж людей мимолетная симпатия, и уже засчитывается за любовь.
В окошко просунулась лохматая Володина голова.
— Ксения Петровна, девушка обварилась. Стерильного материала надо взять.