Нина Соротокина – Русский вечер (страница 51)
Сейчас библиотеку в замковой башне не купишь, не построишь, не обретешь. Но хотя бы свою комнату, свою дверь, свой ключ, который ты вставишь в замочную скважину — и ты один… не для одиночества, для отдохновения.
Если все это Алешке рассказать, он не поймет, более того, не одобрит. «Я стадный, — говорит Алексей, — я в коллективе жить хочу».
Он тоже согласен жить в коллективе, если коллектив состоит из Алексея, Пашки и Марины-легендарной, а если в этот коллектив Молодой затешется? Ишь, косит глазом, боится, как бы еще не было вопросов про пещеру Белую.
Маши кистью, Молодой, я тебя с кровли гнать не буду. Нам к апостолам Петру и Павлу надо поспеть, и в этом я вижу свою порядочность. Деньги можно и рядом с бесом зарабатывать, но в горы я с тобой не пойду и товарища не пущу. Доработаем мы с тобой и расплюемся. Но на прощанье я тебе скажу… Разные у нас с тобой дороги, Молодой. Тебе все ясно — вперед и выше, только бы урвать от жизни побольше. Здоровое тело, здоровый дух и не замутненное совестью сознание.
А сам-то ты чего хочешь от жизни, Егор Баранников? Эх, скорей бы Пашка из больницы вышел… Пашка бы сказал: «Ты зря языком не молоти, ты прямо говори — какая у тебя в жизни цель? И формулируй изысканно…»
И он бы формулировал: «Башню строить, шестнадцать шагов в диаметре, четыре окна во все стороны света, из которых открываются прекрасные далекие виды. Ну и книги, конечно. Куда же без книг?»
Старый дом
Рассказ
Маршруты моих деревенских прогулок были весьма разнообразны. Луга и леса пересекало множество дорог, они сходились, разбегались, вдруг исчезали, чтобы потом неожиданно возникнуть после глубокого оврага или перепаханного под пары поля. Но как бы ни кружило меня по этим дорогам, я всегда норовила пройти мимо старого дома, стоящего у начала необъятных заливных лугов и на конце того, что было когда-то деревней, а теперь имело в своем распоряжении пять заколоченных изб. От этой бывшей деревни до хибарки, где я проводила свой июнь, было не менее четырех километров, и тем более странным можно было назвать ощущение, возникающее у меня при виде старого дома, — ощущение конца пути, словно прогулка этого дня кончилась, а те километры, которые мне предстоит покрыть, прежде чем я попаду к горячему супу и кружке молока, заботливо оставленным мне хозяйкой, уже не дорога, не путь, а только отрезок во времени.
Дом стоял бесхозный. Ничто не уродилось в этом году так хорошо, как бурьян. Дождливый июнь помог и травам вырасти почти в человеческий рост, но понятия «луга», «травы» всегда связаны с понятием «сено», а крестьяне говорили: «Хороша трава, но погоды нет, не высушим…» Прекрасным травам предстояло бесхозное гниение, в их щедром росте уже угадывался какой-то непорядок, бурьяну же ничто не угрожало. Его извечное желание заполнить собой весь мир только сдабривалось дождями и вечерними туманами, и он обхватил старый дом тесным объятием, разросся вольно и жизнеутверждающе. Лопухи с огромными, как подносы, листьями и мощными, еще не распустившимися соцветиями закрыли окна, через ступени проросла крапива и желтые цветки чистотела, столбы, поддерживающие кровлю террасы, обвил вьюн, столь упругий и крепкий, что казалось, он, как паразит, сожрет деревянную подпорку и сам станет поддерживающим столбом, полынь пробилась через завалинку, а в растрескавшейся бочке, которая уже не держала воды, но накопила на дне слой илистой почвы, выросли длинные стебли какого-то неведомого мне растения и теперь выглядывали наружу, словно размышляя, переметнуться ли им на водосточный желоб или спуститься вниз, чтобы смешаться с кустами чертополоха. Наряднее всего были зонтичные, они стояли стеной, приветливо белея изящными соцветиями, и даже в сырую погоду щедро расточали медовый запах.
Каждый раз я обходила вокруг дома, трогала мокрые качели, висевшие на старой липе, вглядывалась в темноту наполовину разобранного коровника, иногда даже заглядывала в окна. Дом был пуст. По лопухам стучал дождь. Мне казалось, что дождь пронизывает не только бурьян, а льет через крышу, что русская печь захлебывается от воды, и лавки отсырели, и мох, которым конопатили стены, ожил и зацвел маленькими сыпучими цветками.
Но выдавались и погожие дни. Иногда солнце по три-четыре дня сияло в полную силу. В здешних местах земля над Угрой располагается террасами. Внизу пойменные луга, засеянные капустой, потом идут невысокие округлые холмы со сбегающими вниз чистыми березовыми рощицами, а на самой верхотуре — луга, царство света и запаха цветущих трав.
В погожие дни я не навещала дом. Он подлежал дождю и бурьяну, яркое солнце гнало меня в луга. Чтобы придать своим дальним прогулкам какой-то смысл, я спрашивала хозяйку: «Как пройти в Дурнево?» (Есть такая славная деревушка в округе.) Хозяйка с готовностью отвечала: «Лугами… но тропки там, пожалуй, позаросли. Держись левее, все время влево, и выйдешь». В этом объяснении есть какая-то тайна, потому что дорога в Сени тоже лугами, и тоже «все левее и левее». Я так и не дошла ни до одной из ненужных мне деревень, только видела издали скотные дворы, и, руководствуясь советом, брела по левой тропке, и опять попадала в простор трав. Понятно, что человек может заплутаться в лесу, и странно заблудиться в калужских лугах, но, оказывается, можно. Мне казалось, что я так и не вырвусь из этого простора и вечно буду топтать поросшую травкой-муравкой дорогу с непрерывной полоской клевера по центру.
В таких лугах человек не может быть несчастлив, и беды, которые, как скулящие собаки, притащились со мной из города и влажным своим воем не дают спать по ночам, здесь исчезают, как тени, и легко уговорить себя, что обиды — мнимы, природа — целебна, да мало ли какие хорошие мысли приходят в голову, когда ты окидываешь взглядом милый русский пейзаж.
Любая прогулка состоит из двух частей — туда и обратно, хотя никогда не знаешь заранее, когда кончится «туда» и начнется «обратно». Я не любила круговых маршрутов, потому что одна и та же дорога разнится не только пейзажами, но и жизнью, которая кипит вокруг нее. Когда шла туда, в небе плыли кучевые облака, суля устойчивую ясную погоду, обратно — словно и не было этих облаков, одни перистые дорожки, будто оставленные самолетом. Но самолетов не было, был коршун, бесшумно парящий в поисках добычи, и я по привычке вслушивалась, не тарахтит ли он мотором.
Шла туда — был коровий брод, истоптанный копытами, он гудел от оводов, обратно — часа не прошло — никаких оводов, в размятых копытами ямках сиял рой мелких голубых бабочек. Они вспархивали, складывая крылышки с темной нарядной окаемкой, а когда моя тень закрыла их, они вдруг поднялись все разом и проводили меня до овсяного поля.
В третий погожий день меня застала в лугах гроза. Горожане не боятся грозы, они боятся только вымокнуть, но зонт, который я по привычке таскала с собой в сумке вместе с бутербродами и сигаретами, был плохой защитой от настоящего ливня. Первый же порыв ветра выгнул хилое японское сооружение, и зонт стал похож на диковинный и абсолютно бесполезный цветок. Первые капли дождя, потом еще порыв ветра, и вода обрушилась на меня сплошным потоком.
Глупо искать прибежища под ивой, ее прозрачные ветви пропускают сквозь себя все струи, но я надеялась укрепить зонт и защитить хотя бы плечи и голову. Не повезло, попала пяткой в муравейник и еще острекалась крапивой. Молнии сверкали, хрупкие ветки ивы ломались с треском, холодно, страшно…
Конечно, я вспомнила голую березу на угоре, прошлым летом в нее ударила молния, и она сразу, прямо на глазах, почернела, потом сбросила листву и даже кору. Я выбралась из-под ивы и побежала, всхлипывая от страха. Скулящие мои беды снова запрыгали вокруг — безумные псы. Я опять была несчастна, зонт трепетал за спиной, как порвавшийся парус.
За всхлипываниями я не сразу поняла, что гроза, внезапно отшумев, откатилась куда-то к востоку, мне оставили только реденький холодный дождичек. Не сбавляя шага, я пересекла овражек с ольхой, поднялась на холм, спустилась с холма. Я смотрела только под ноги, и, помню, мне все время попадались заляпанные грязью сыроежки. Стоп… липа, качели, куда это я прибежала? Я подняла глаза на окна — в старом доме появилась жизнь. От него словно тянуло теплом. Внезапно дверь отворилась, и мужской голос произнес:
— Входите…
Я с опаской переступила порог. Тепло шло от самовара, который шумел на столе, а за источник света я приняла ярко-желтый букет сурепки, что стоял на подоконнике. За длинным дощатым столом сидели двое. Каким нелепым, наверное, показался им мой вид: промокшая до костей, жалкая, и еще этот выгнутый зонт над головой, я так и забыла его закрыть.
— Садитесь, будем пить чай.
Я не поняла, кто из двух сказал эту фразу, чернобородый или рыжебородый, и даже потом, когда познакомилась с ними поближе, я часто не могла угадать, кто из них бросил реплику, хотя ни голосом, ни манерой говорить они вовсе не были похожи. Мне хочется описать их первым своим виденьем, потому что как только я переступила порог этого дома, то сразу поняла: мои одинокие блуждания в лугах кончились, жизнь перевернула страницу.
Итак… первый, рыжебородый: высокий, с телом сухим и легким, с неслышной походкой и мелодичным голосом. Самой примечательной в его облике была голова, я не припомню такой вопиющей, неправдоподобной лохматости. Рыжая грива его закрывала лоб и щеки. И как цыганская кибитка в кинематографе, над которой колдует художник, монтируя заплаты и дыры, является плодом прилежной работы, так и его косматость казалась итогом неспешного художественного творчества. Он словно был в гриме первобытного человека, и казалось, что вот он только попьет чайку, возьмет в руки каменный топор и пойдет искать своего мамонта.