Нина Соротокина – Через розовые очки (страница 42)
Авторитет мамы был в доме непререкаем, мама была королевой, и автором мифа был отец. Даше иногда казалось, что сама она вообще забыла, как выглялит мать. Глупости, конечно, картины младенчества, раннего детства и отрочества были почти осязаемы, то есть наделены кучей подробностей, мельчайших штрихов и даже запахов. Другое дело, что в той жизни, которая торопливо кружилась и мерцала вокруг матери праздничной мишурой, Даша воспринимала себя не живым персонажем, а сторонним наблюдателем. Точка ее наблюдения была неподвижной и неприметной. Она просто сидела на маленьком стульчике и безмолвно взирала на материнских друзей, на легкомысленные и веселые пьянки с песнями под гитару и длинными разговорами — все про смысл жизни. Их немудреный домашний быт тоже был сродни тому, который разыгрывался на сцене, то есть картонный, нарисованный.
Более того, Даше казалось, что она помнила и те вечера, когда отец еще не стал отцом, а был просто зрителем, и в театральной уборной дарил матери цветы, она обожала хризантемы. Отец стоял на коленях, а мама говорила — нет, потому что была горда, прекрасна, и вся ее жизнь принадлежала искусству. Отец опять стоял на коленях, а мама продолжала не соглашаться, и кутерьма эта тянулась год или около того. И где‑то именно в этом отрезке времени, пересыпанном в памяти, как нафталином (для лучшей сохранности), хризантемами белыми и желтыми, таилась какая‑то невнятная история, связанная с ее, Дашиным, рождением. Хотя, скорее всего, это чистый вымысел тетки Киры, особы болтливой и ненадежной. Какие могут быть тайны, если пьеса имела хороший конец. Мать, наконец, вложила в сильную, мозолистую от трудов праведных ладонь отца свою узкую, унизанную бутафорскими перстнями ручку — новая семья, счастливая ячейка социалистического общества.
"Мозолистые руки отца" были данью романтике, он любил приукрашивать свою профессию: геолог, путешественник, охотник, эдакий Лондон–Хемингуэй. Он устелил спальню шкурами — "большими экземплярами волков и медведей". На этих шкурах маленькая Даша и засыпала, когда родители забывали уложить ее вовремя. Романтика отца пахла пылью, но стеклянные глаза медведя поблескивали подлинной опасность. А мать говорила: краснобай! Подумаешь, нефть в Сибири ищет! Ему главное из дома сбежать, а потом пыль в глаза пускать женскому полу, дамы попроще обожают романтиков.
Но однажды Даша подслушала мужской разговор. Отец учил походной жизни своего приятеля, который собирался совершить какой‑то мощный туристический бросок. Сидели на кухне, пили водку:
— Идем по тайге, заблудились. Это на Северном Урале было. Комаров туча, жратвы никакой. Пять дней идем голодные, и не так жрать хочется, как опорожниться. Прямо всего тебя пучит и, кажется — вот–вот, сейчас… И будешь счастлив. Говоришь напарнику — погоди, сейчас точно! Он не спорит, останавливается, тупо ждет. А я снимаю рюкзак с образцами, ломаю ветки для костра — с голой задницей не сядешь, комары сожрут. Зажигаю три костра, блаженно сажусь в этот дым… и ничего, даже газов нет. Потом с напарником такая же история… Так и шли. Наливать, что‑ли?
Мелодично звякала бутылка о рюмки, потом раздавался смачных хруст соленых огурцов.
— Теперь я тебе расскажу, как задницу сберечь. Идешь по тайге, рюкзак неподъемный, жара, гнус, по спине катится пот. Тайга — это ведь не просто высокие деревья, это травы выше твоего роста, крапива, листья в лопату, зонтичные всякие, кустарник, ни хрена не видишь, вверху парит. Ты тяжелый, потный, и тебе нужно воздуха` пустить. Так ты просто так сдуру этого не делай. Ты остановись, руками ягодицы разведи и освободи путь воздухам, а иначе волосики на коже газом раздвинутся, потом лягут как ни попадя… Ты пошел, вроде бы нормально, а через час на заднице кровавый мозоль. И ты уже не ходок. Мелочь, но в нашем деле мелочей нет.
Узнай отец, что Даша его подслушивает, он бы в краску впал, а может быть в бешенство. Но эти натуралистические байки не только не принизили образ отца, но окончательно убедили Дашу в том, что отец и вышеозначенные американские писатели — люди одной крови.
И вот теперь этот потомок Лондона и Хемингуэя заламывает в истерике руки, явно трусит и призывает вместе с ним трусить Дашу, а поскольку она не соглашается, он призывает в помошники образ матери. Уж она‑то здесь никак не помошница.
Любила ли Даша мать? Да. Очень. И тем тяжелее было в детстве сознавать, что у нее не хватает на дочь времени. То и дело Даша оказывалась у бабушки, и закидывали ее туда не на вечер и не на день, а на недели и месяцы. Отец был "в поле", мать занята под завязку. Позднее, оценивая свое детство и стараясь быть объективной, Даша решила, что мать была весьма средней актрисой. Отсутствие яркого таланта с лихвой возмещалось творческим горением и безотказностью. Мать играла в детском театре, но при этом без конца ездила со сборной труппой в колхозы на уборочную или посадочную страду, на кондитерские и прочие фабрики, на вручение премий ткачихам и на присягу в воинские гарнизоны. Амплуа — принцесса, вечно юная дочь царствующего отца. Фижмы она меняла на сарафан, кокошник на сари, и, украсив свой чистый лоб круглой, похожей на конфетти, родинкой, все так же томно поднимала голубые глаза и сияла зрителям белозубой улыбкой. В кино не снималась, не звали, а на радио всегда была желанной гостьей — и все о любви, о любви.
Так она жила и потихоньку старела, кожа на юном лице усыхала и сжималась в морщинки. Мать говорила: ах, не играть мне ни Джульетту, ни Анну Каренину, с трона принцессы я сразу пересяду в кресло благородной старухи.
А потом она ушла. В ярком шарфике, в мягкой фетровой шляпке, никто не носил шляпы, а она носила, во французских туфлях на очень высоких каблуках и с дорожным чемоданчиком в руке — ушла, чтобы расстаться навсегда. Автобус спешил на очередной объект, в котором ждали развлечений, и уже на подъезде к клубу столкнулся с самосвалом. Шофер самосвала был пьян. Из труппы погибла только мать, другие отделались ушибами и сломанными конечностями.
Даше было двенадцать лет, когда они "расстались навсегда". Этой фразой отец в разговорах с дочерью заменил корявое для детского слуха слово смерть.
Честного и безответственного отца надо пожалеть — приказала себе Даша.
— Ладно, если мама так хочет, я поеду с тобой. Вам лучше знать. Когда едем?
— Завтра. В крайнем случае, послезавтра. Ты сейчас напишешь заявление в ректорат, что в связи со здоровьем тебе необходим академический отпуск. Я сам отвезу заявление.
— Тогда давай собираться? — Даша произносила слова механически, не веря, что все это всерьез.
— Я уже собрался. А ты возьми только самое необходимое. Пальто и сапоги тоже возьми, не важно, что сейчас лето. Ну и белье, кофты, разумеется…
— Пап, а как же квартира, вещи?
— С завтрашнего дня здесь будет жить совершенно чужой человек. Впрочем, не совсем чужой, а племянник Лидии Кондратьевны, из Саратова. Он какой‑то бизнесмен или вроде того, словом, состоятельный человек. Ты помнишь Лидию Кондратьевну?
— Нет.
— Да, да, конечно, нет… Откуда тебе ее помнить? — отец неожиданно смутился, боясь, что в запале сболтнет лишнее. — Знаешь что, давай спать, уже два часа. А завтра встанешь, барахло в чемодан покидаешь, и порядок.
Он уехал рано, а вернулся много позднее, чем обещал. Вид у отца был донельзя измученный. Из первых же его слов Даша поняла, что события сегодняшнего утра вывернули вчерашний разговор наизнанку.
— Я был в ректорате, поговорил. Разумно поговорил. Тебе не следует бросать институт. Более того, ты можешь опять перевестись на вечернее отделение и пойти работать на кафедру. Ставка лаборантки у них осталась. Это, конечно, копейки, но в нашем положении мелочью не брезгуют.
— Значит, мы не едем?
— Ты не едешь. Ты остаешься в Москве.
— Значит, у нас не будет жить племянник из Саратова?
— Как же не будет, если он мне уже деньги вперед за целый год заплатил. В долларах, разумеется. Я ему уже и ключи отдал.
— А ты скрытный человек, Фридман, — сказала Даша, очень точно копируя интонацию покойной матери. — Ты эгоист, который думает только о себе, а людей просто ставит перед фактом.
Уже веки набухли слезами, а по рукам, по их тыльной стороне, пробежали мурашки, словно током обожгло. Теперь достаточно одного неверного слова, и она разревется в голос. Отец знал это состояние дочери и обычно умел упредить бурю. Подошел бы, погладил по плечу и сказал бы нечего ни значащую фразу: мол, успокойся, моя девочка, или вечную присказку совковых неудачников — все будет хорошо, но вместо этого он встал столбом у окна и, внимательно всматриваясь в подробности уличной жизни, тоже мне, Штирлиц, понес сущий вздор:
— Не следят, и на том спасибо. И это правильно, что она тут, а я — там. Они ее не знают. И никому в голову не придет нас соединить.
Это была идея отца, дать Даше фамилию матери. Видно, с самого первого часа он готовил дочь в принцессы, если не в театре, то в жизни. А зачем принцессе еврейская фамилия?
Даша уже ревела в голос, а он все бубнил на той же ноте:
— Я использовал запасной вариант и снял тебе комнату. В коммуналке, в центре. Там все рядом — и метро, и автобус. Хорошая комната, теплая. Сюда — ни ногой! Это запомни как лозунг! Ни ногой! И нас не найдут. Денег я тебе оставлю не так, чтоб шиковать, но бедствовать не будешь. Я бы тебе все оставил, но не исключено, что мне надо будет купить жилье, развалюху в деревне. Я вначале думал в тайгу дернуть, но боюсь быть от тебя слишком далеко. Письма буду писать на Главпочтамт. Раз в месяц. Чаще за письмами не ходи, не надо привлекать к себе внимание.