Нина Федорова – Все течет (страница 31)
Моисей Круглик был в опасности.
Ему противно было есть. Ему странным, досадным казалось быть заключённым в материальную оболочку, иметь границы, где начиналось уже «не я», быть названным именем Моисея, иметь родителей, адрес и паспорт. Это всё были нелепости жизни, мешавшие человеку. Ему казалось, это они вызывали в нём болезни тела. Он заболевал от прикосновений к материальному миру. Его кожа то и дело покрывалась сыпью, она была так болезненно чувствительна, что ей причиняло боль даже движение воздуха. То, чем он касался материи, – его кожа избегала, отказывалась от общения с физическим миром, ужасалась его. Его глаза болели от яркого света…
А из магазина долетало до него:
– Мудрый сын идёт по следам отца. Его же работа напрасна. Пусть бы оставил он вечность и всю свою математику в распоряжение Богу, а сам встал бы здесь, за парфюмерным прилавком.
– Борис! Раз он работает, значит, он зарабатывает. Где? что? – мы ещё не знаем, но он зарабатывает. Скажи, ты видел, чтоб кто-нибудь ещё так трудился? А ты его упрекаешь!.. Тяжело – это сегодня, но будет день, и мы увидим, что он сделал, и мы заплачем от радости… Ты жди и молчи.
О мать! О Роза!
Материнская любовь – неизменно главнейшая из сил природы. Лишь в атмосфере этой любви, в её тёплом дыхании, в её молчаливой заботе мог ещё жить и работать Моисей Круглик.
Розе была неясна идея божества: где оно и каково оно, если заставляет всё живое страдать? Но у ней был какой-то смутный идеал в о з м о ж н о с т и всеобщего человеческого примирения и счастья, крупицы которой жили в её душе. Её сын, каким-то непонятным ей образом, трудился для осуществления идеала.
В семье Кругликов соблюдались, однако, все традиции и религиозные обряды. Это украшало жизнь.
В пятницу вечером тихое, мирное счастье спускалось, хоть и не надолго, в эту семью. Роза зажигала свечи, «освящая субботу», которую надо радостно, «как невесту», встречать на пороге. «Невеста» незримо входила в дом. Её присутствие узнавалось по той мирной радости, которая вдруг наполняла сердце. И они трое – Круглики – становились единым, сплочённой, любящей семьёй. Отец, мать, сын – древний облик семьи.
На столе вкусная снедь. Они ели – все разом, все трое, все вместе, вдруг походя один на другого. Больше всего менялся отец: он не был в те часы главным образом владельцем парфюмерного магазина, он был сыном, отдалённым потомком древнего народа, наследником его ещё не растраченных втуне духовных богатств. Он вслух читал молитву, ту же самую, что читалась тысячелетиями в субботу миллионами живущих и отошедших предков, читал так же – теми же словами, тем же тоном. Он вдруг, в своих же глазах, приобретал таинственную духовную ценность. Он был звеном в смене поколений. Он был важен в ней, необходим. И у него был сын. Моисей. Всё хорошо. Будем же наслаждаться субботой. Радуйтесь!
Но проходила суббота, и вновь вскипала горечь отца.
Официально Моисей значился приказчиком в магазине отца. Одно упоминание об этом приводило Бориса Круглика в ярость. И снова Роза, стараясь его успокоить, появлялась в лавке.
– На той площади ему поставят памятник! – говорила она, в неопределённом направлении указывая пальцем. – И в тот день ты забудешь про убытки!..
Итак, Моисей Круглик был одной из диковинок города. Но почему он примкнул к революции? Он лично искал только одиночества и свободы работать. «Они» ему сказали: ты еврей, ты сын одного из угнетённых народов, ты должен быть с нами. Ты желаешь свободы и счастья для людей? Не является ли революция шагом, пусть только внешним, к твоему идеалу?
Отлично. Моисей Круглик примкнул к революции, но просил помнить, что это лишь номинально, что он очень занят, ему некогда, у него своя работа, и он просит, чтоб ему не мешали. К «цепи» же его присоединили механически, а он согласился, не вникая, будучи в рассеянном состоянии духа. Работа мысли в нём достигла такой интенсивности, что совершенно истощала его. Он забывал самые простые слова. Равноправие? Справедливость? Логично. Понимаю.
Варвара поняла, конечно, всю бесполезность Моисея для активной революционной работы. Анархический характер его жизни был вне социальной системы. Она являлась к нему – по делу «цепи» – с информацией, но ей очевидно было, что её «отлёт» цепи заканчивался на Круглике. Она поняла также, что «цепь» не имела действительного значения в работе «центра», она являлась лишь способом отбора, группировки и тренировки «товарищей», знакомя их между собою, связывая общими интересами, прививая им навыки «конспирации», одним словом, подготовляя для грядущего вскоре «великого бунта».
Глава XXI
При переработке себя в революционера Варвара замечала, что в ней остаются ещё «слабые места». Главной её слабостью оставалась «Услада» и Головины.
С точки зрения нечаевского «Катехизиса», Мила, как и все её родные, была ненормальным, болезненным явлением, сосущим кровь паразитом на теле масс простого народа, врагом прогресса. Как таковая, Мила подлежала полному уничтожению со всей её семьёй и с «Усладой». Всё «головинское» должно вырвать с корнем, уничтожить семена, дабы оно никогда не могло повториться. Но – увы! – только в их доме, в «Усладе» удалось испытать Варваре настоящую радость жизни.
Стоило только открыть дверь, переступить порог их дома – и и н а я п р а в д а глядела в глаза Варвары. Эта правда смеялась над «Катехизисом» Нечаева. Только в этом прекрасном доме царила красота жизни, прелесть повседневного обихода. Только здесь жили беззаботно, смеялись беззлобно. Здесь даже её собственное сердце билось иначе. Высокие зеркала всё отражали красивым, и Варвара не узнавала своего лица. Она на миг забывала о борьбе классов, о неизбежной революции, и ей вдруг хотелось, как говорила Мила, «жить, и только!». Эти первые мгновения в «Усладе» давали её душе сладостный отдых.
Но и «Катехизис» пустил уже глубокие корни. Варвара старалась разобраться в противоречии, в своей неумирающей любви к «Усладе».
«Это потому, – говорила она себе, – что здесь, в этом доме, я впервые увидела довольство, счастье и красоту. Здесь впервые меня встретили доброжелательство и привет. Здесь меня никто никогда не обидел. Это и были для меня те впечатления детства, которые трудно изгладить. Я была неопытна тогда, когда впервые вступила в этот дом, я не умела ещё рассуждать. Их счастье я отождествляла с их моральной ценностью. Теперь я вижу иначе».
Но как было жаль, что то, грядущее «нечаевское» человеческое счастье не будет походить на «головинское»; наоборот, оно исключает его: Головиным – смерть, «Усладе» – гибель и разрушение.
Возможно ли было хотя бы одну Милу «распропагандировать», превратить в революционерку? О «работе» с остальными членами головинской семьи Варвара не могла и думать.
Но и Мила была адамантом. «Логика ума» Варвары разбивалась о «логику сердца» Милы, и её доводы, казалось, имели твёрдую почву. Но это в «Усладе»; в комнате Варвары они превращались в абсурд. «Катехизис» же, благоговейно изучаемый на окраине города, вызывал негодующее изумление в «Усладе».
– Нет, какая сухость, какая жестокость! – восклицала Мила. – Вот бесчеловечно! – И вдруг улыбалась. – А знаешь, может быть, это он нарочно!
На утверждение Варвары, что это – совершенно серьёзно, Мила отвечала в раздумье:
– Знаешь, он – ненормальный человек. Мне его жалко.
– Откуда ты заключаешь, что он – ненормален?
– Посуди сама, Варя: жить без всяких личных привязанностей! Кто согласится на это? Это будет уже не человек, на это не согласится даже собака. Возьми, например, наш бульдог: он обожает папу и совершенно презирает меня.
Ничто, никакие разумные доводы не могли научить Милу видеть социальный строй общества глазами Варвары. У ней была своя философия – философия сердца. Эта философия в конечном итоге опиралась на веру в Бога.
В разговорах с Милой и Варвара получила урок: она поняла, что существует тип человека, созданный для статической, для мирной жизни, примиряющийся с теми условиями, в которые его поставила судьба, – не боец, не революционер, не строитель; он не будет жить на бивуаке, но везде «вьёт своё гнездо», свой дом, заводит в нём свою семью и свой «уют»; в это он вкладывает сердце; он органически ненавидит бури, перевороты и потрясения; он – мёртвый вес революции. Её покойная мать и Мила были такими людьми. Значит, тип этот зависит не от класса, не от воспитания или общественного положения, он таков по самому строению характера. «Сколько их? – пугалась Варвара. – Сможет ли революция поднять этот вес?» Она называла их теперь нарицательно – «Головины».
Она предвидела: какую ни совершить революцию, Головины, притаившись на время бури, затем подымут свои головы из пепла и потихонечку начнут строить тот же, свой собственный «быт», по тем же, по всегдашним, по старым рецептам, с желанием личного счастья, в собственном доме, с цветами, конечно, и с садиком. Им к завтраку нужны яйца от собственных курочек и молоко от собственной коровы. Они плачут, если подохнет их собственная дворовая собака, какой-нибудь Шарик или Жучка, но их не тронет забастовка грузчиков в Индонезии. Они – Головины – не переведутся сами собою: это у н и х всегда были дети и семьи, дяди и тёти, бабушки, кузины, внуки и крестники. Природа сама как будто бы озабочена их сохранением и размножением: статический элемент, сохранение вида особи.