18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Нина Федорова – Дети (страница 4)

18
… До гроба вы клялись любить поэта.

Вы, наши поэты! Это вы сохраняете летописи нашего сердца, нашей любви! Это вы не допускаете наше прошлое до полного исчезновения и смерти!

Лида пела. Она видела светло-голубой океан, за ним – сказочную зеленую землю, и там – тот, кого она любила. Не умея выразить любовь свою в словах, она легко передавала ее в звуках пения.

Галя слушала, и ей открывался всё тот же мир, который ей грезился с тех пор, как она стала болеть. Это была легкость – облака, и она, как бы забывая о чем-то, плыла медленно или летела. Исчезло время, терялись форма и вес, а она сама делается прозрачной и тает.

И для всех четырех красота жизни засветилась с песней, и с ней, рука об руку, грустная радость. Радость смыла все следы пережитых печалей и прежнего горя. А затем, воображение, улыбаясь, смеясь, начало свою работу – созидание иллюзий. И все показалась в ином виде, чем в будние грустные дни. Какой размах имеет жизнь! Какую магическую силу! Какую глубокую таинственную, хотя и мучительную прелесть! Конечно, жизнь тяжела, подчас ужасна, но разве можно сказать, что она не прекрасна – и как, всё-таки, хочется жить!

Глава третья

– Лида, уже три часа!

Галя повторила это дважды, но Лида не слыхала ее. Сидя у окна – книга на подоконнике – она читала и была далеко-далеко, совсем в другом мире.

…«Шарлотта встала. Она старалась высвободить свою руку, но я держал ее крепко: «Мы увидим друг друга! – воскликнул я, – и мы узнаем друг друга вопреки всем возможным переменам, и в этой жизни и в будущей. Я ухожу, – сказал я. – Прощайте, Шарлотта!»

Лида дочитывала главу с глубоким волнением. Закончив, она оторвалась от книги и, закрыв глаза, вздохнула.

– Лида, уже три часа!

Отвернувшись от окна, только теперь она заметила стоявшую около нее Галю. Но Лида смотрела на нее издалека, из той страны, где осталась Шарлотта, и где страдал молодой Вертер.

– Лида, три часа. Ты просила позвать, а то зачитаешься и опознаешь на урок.

– Сейчас, Галя, сейчас. Немножко только опомнюсь.

Она не могла сразу вернуться к реальной жизни: ее надо было восстанавливать деталь за деталью. Я не Шарлотта. То была книга. Я не жила так, я только читала. А это – мой дом, мои стены. Я тут живу. Три часа. Время идти на урок. Вечером я узнаю, что было с ними дальше.

Бледнела Шарлотта, а там – по тропинке – медленно удалялся молодой страдающий Вертер.

…– О не буди меня, дыхание весны! – запела Лида вслед уходящему Вертеру, но от волнения она не могла петь.

– Знаешь, Галя, как я хорошо понимаю теперь эту арию, – заговорила она, сильно волнуясь, – я понимаю слова, знаешь, – до глубины. И музыку, знаешь, до боли в сердце. Ты слушай, как я спою:

– О не буди меня, дыхание весны!

Ты слышишь? Слышишь – какая печаль!

– А ты не опоздаешь на урок?

Учительница Лиды, госпожа Мануйлова, обучала ее не только музыке и пению, но также иностранным языкам, литературе и истории. Они проходили эпоху романтизма: «буря и натиск», «голубой цветок». «Страдания молодого Вертера» открыли Лиде этот мир.

– Слушай, Галя, как написано: «Мы узнаем друг друга» – это о тех, кто любит, – например, Джим и я: мы узнаем друг друга всегда – и в этой жизни, и во всякой другой, сколько бы ни было жизней, во всяком перевоплощении, если они случаются с человеком, – всё равно, мы узнаем друг друга везде и всегда. Любовь побеждает судьбу.

– Но ты опоздаешь.

Чтобы совсем опомниться, Лида подошла к окну, открыла его и высунула голову – на холод, на ветер.

– О, как это прекрасно! – думала она. – Как это вечно! Мы всегда узнаем друг друга – во всех мирах, на всех планетах. – Она смотрела в окно, и перед нею были лишь высокие, под углом, крыши, верхушки голых деревьев, закоптелые трубы. Но, подняв взор, она видела небо. – «О небо, небо! О бесконечность! Как мир велик. Но мы всегда узнаем друг друга. Мы уже не можем потерять того, что найдено. Даже в вечности мы чем-то соединены». Так думал Вертер о Шарлотте, но разве я сама и прежде не чувствовала этого сердцем? Великий океан – разве он разделяет нас? Нисколько!

– Лида!

– Иду. Теперь, правда, уже опомнилась и иду.

Возможно ли удалить от мыслей, вырвать из сердца тот образ, что, действительно, любишь, образ, сплетенный с единственной возможностью счастья? Что может заставить его потускнеть в нашем сердце? Пространство? Никогда. Страдания, разлука? Но они только приближают его, делают яснее, дороже… и вспоминаешь, и вспоминаешь. Воспоминания! все возвращаешься и возвращаешься к ним.

– Лида!

– Иду! Я побегу – и успею!

Она, правда, уже спускалась с лестницы.

– Возвращаешься к воспоминаниям… да, все возвращаешься и возвращаешься к ним… – думала Лида. – Как, в общем, жаждешь счастья! Это только я, или все люди? Каждую капельку счастья… не пропустить бы… Была эта капелька счастья, а потом живешь ее тенью, ее образом, потом лишь памятью об этой тени, потом тенью этой памяти… Как долго может длиться одна капелька счастья!..

На последней ступеньке сидела собака. Собака! У ней так и не было другого имени. Она так и оставалась просто Собакой. Она отказалась отзываться на то подозрительно странное имя Дон Жуан Тенорио, к которому мальчик Карлос, ее последний хозяин, старался ее приучить. Она догадывалась, что в этом неслыханном для собаки имени скрыта насмешка. Но вот и мальчик Карлос был давно отправлен в другой город, в школу, и Собака была опять одинока, предоставлена самой себе.

Собака сидела на последней ступеньке крыльца. Она сидела спокойно-спокойно. Ее поза и взгляд показывали, что она ушла в свои, неизвестные нам мысли. Бросив беглый взгляд, прохожий мог бы принять ее за «Мыслителя» Родэна, так как в этот момент между ею и им было больше сходства, чем различия.

– Собака! – позвала Лида. Она присела рядом на ступеньке, обняв неподвижную собаку за шею, и прошептала ей в ухо:

– Собака, мы как будто забыты… Мы не получили писем на этой неделе.

Собака сохраняла каменное спокойствие. Она не поддалась этой ласке, этому летучему вниманию. Она знала – увы! – по горькому опыту, как непостоянны, как ненадежны человеческие чувства. Кто из людей мог быть так предан, как она, собака? Кто мог быть так верен? А чем платит человек? Они говорят с вами, когда нет писем. Когда они одиноки или несчастны из-за неверности чувств своих близких, тогда они кликнут символ верности – свою собаку – и вот так потреплют по шее. Но придет письмо, и они забывают, прежде всего, именно о собаке. Что такое собака для счастливых людей? Собака – игрушка, собака – обуза, собака – сторож, не больше. И Собака сделала движение освободиться от этих Лидиных объятий и ее шопота. Она отодвинулась вежливо, но решительно, и затем опять, как каменная, приняла прежнюю позу и застыла в ней.

– Собака, нас всё-таки любят? Как ты думаешь?

Собака отказывалась думать. Довольно! Больше никогда никакого отклика на человеческое чувство! Одинокое спокойствие духа – вот идеал философа. Созерцай – и молчи! Да будут презренны всякие сентиментальные узы! Разумная собака, разочаровавшись, не поверит больше в прочность человеческой дружбы. Холодная вежливость к человеку – не есть ли это единственное разумное состояние для домашнего животного? Вот сидеть так, на крыльце, ни на кого не глядя…

Ах, оставьте ваших собак в покое!

Но:

– Собачка, милая! – шептала Лида, – вот я сейчас уйду надолго, а ты сиди тут и жди почтальона. Не пропусти, тяни его во двор… всё может случиться: почтальон может быть задумчив, рассеян… Он еще пройдет мимо. А в сумке у него – для нас с тобою – письмо!

Собака подняла голову и подарила Лиду одним из редких собачьих взглядов – прямо, из глаз в глаза – взгляд полного и поразительного понимания. Она как бы сказала:

– Ты всё о себе… А я? Что сказать о тех, кто был рожден собакой? Чье понимание жизни глубоко, но кто не имеет средств выразить этого? Кто осужден навсегда остаться только собакой…

Лиде сделалось жутко под этим прямым и светящимся взглядом, как будто она тронула что-то горячее, больное и острое. В этом взгляде было больше животной глубины и концентрированного сознания себя, чем в человеческом. Ей стало почти страшно. Она быстро встала и ушла.

Для своей учительницы Лида являлась последней радостью жизни. В молодости г-жа Мануйлова была знаменитой певицей, пела в операх европейских столиц. То были годы блистающей славы, счастья, богатства, любви. Каждый день возносил ее выше и выше – все к большему счастью, все к большей славе, а потом всё это рухнуло, разбилось в осколки, развеялось в пыль, – как будто бы ничего прежнего в действительности совсем и не было, и она сама сочинила какую-то лживую сказку о своем прошлом. Она даже стеснялась рассказывать, когда ее спрашивали о ее прежней жизни, о том, о ней ли это писали книги, ее ли воспевали поэты, или же ее однофамилицу. После долгих лет одиночества, скитаний, страданий, и ей самой уже начинало казаться, что то была не она, а какая-то тезка ее и однофамилица. Она упала с большой высоты, и, как упавшие с высоты, не могла вполне опомниться, понять, где она, вспомнить, откуда упала. И то и другое, – и до и после – было, или казалось, невозможным, невероятным, одно с другим несовместимым. Реальным оставалось одно ощущение хрупкости вещей и жизни, удары молний по судьбам человека, темное и глубокое молчание в ответ на то, что нужно знать человеку.