Никос Казандзакис – Братоубийцы (страница 16)
Вот таким – смятенным, в окружении Христов и антихристов – застал его деревенский глашатай Кириакос. Кто-то опять умирает за колючей проволокой, надо идти его причастить. Встал отец Янарос, потянулся: болели у него колени, поясница, все суставы. «Стар я стал, – подумал он, – стар, а так еще ничего и не решил», – и повернулся к глашатаю:
– До каких пор, Кириакос, – спросил он, – до каких пор?
– Не понимаю я, батюшка, – ответил тот растерянно.
– До каких пор будет распинаться Христос?
Кириакос пожал плечами.
– А ты не спросишь, батюшка, до каких пор Он будет воскресать? До каких пор...
Отец Янарос не ответил. Он вошел в алтарь, взял дароносицу, накрыл ее вишневым бархатом и вышел на дорогу. За деревней, в яме, обнесенной колючей проволокой, находилось около пятидесяти стариков и женщин, которых согнал сюда капитан, оборонявший деревню, за то, что мужья и сыновья их были в партизанах. Они стояли в яме, худые, как скелеты, тесно прижавшись друг к другу, а у мужчин на лбу было выжжено раскаленным железом: ПРЕДАТЕЛЬ.
Торопливо шел отец Янарос по улочкам Кастелоса, высоко вздымая дароносицу. Шел и сегодня причащать умирающего. И так –каждый день, а то и по многу раз на день шел он, неся Тело и Кровь Христовы, чтобы помочь людям взглянуть в лицо смерти. И они умирали и освобождались от страданий, но отец Янарос нес в себе их последние, полные муки, слова, их последний, полный ужаса, взгляд, и отдыха не было у него: все еще бились в нём в предсмертной агонии эти умершие.
Шел отец Янарос, а капитан тем временем ходил взад и вперед медленными тяжелыми шагами вдоль колючей проволоки. Невысокого роста, худощавый, загорелый до черноты, с глубоким шрамом на правой руке, с колючими бровями; сверкали из-под бровей маленькие круглые глазки, как у ежа. Ходил он взад и вперед, тяжело ступая на пятки, покусывал усы, подолгу рассматривая каждого заключенного. Глаза его, брови, губы – всё излучало угрозу, и он хлопал себя хлыстом по высоким стоптанным сапогам.
– Предатели! – рычал он, яростно грызя усы. – Предатели, подлецы, продажные шкуры!
Низкорослый солдатик с подстриженными усами незаметно повернулся к своему соседу:
– Слышишь, Аврамикос, что я тебе скажу? Приснились мне красные маки. Опять, значит, сегодня кровь будет. И что с нами будет, а, Левис? Что ты скажешь?
Левис – лицо болезненное, желтое; губы узкие, злые; волосы и усы цвета спелой кукурузы – ехидно захихикал.
– Сколько раз тебе говорить, Панос? С таким сволочным Богом у нас одна только надежда осталась – на сатану. Сегодня он правит миром! Тут поневоле ему свечу поставишь. А что ваш Христос: съест пощечину – и другую щеку подставит, не сыт. Или наш Иегова: съест человека – и облизнется, тоже не сыт! Нет, ничего путного мы от них не дождемся. И я, стало быть, показываю кукиш небу и поклонюсь, Вельзевул, твоим рогам!
Левиса этого взяли в Салониках нацисты и отправили в Дахау играть на скрипке. Потому что вышел приказ, чтобы евреи шли в крематорий под музыку. И Левис стоял у ворот крематория и играл тем, кто шел в печь, на скрипке. С тех пор осталась одна только радость у этого еврея – видеть, как льется кровь.
Панос содрогнулся от его слов: он уже видел перед собою Вельзевула с рогами, и волосы у него встали дыбом. Повернулся за помощью к соседу.
– А ты, Bacoс, что скажешь? Ты слышал, что говорит Аврамикос?
Не слышал ничего бедолага Васос. Не до этого ему! Мыслями он далеко отсюда, думает о своем бедном доме, о четырёх незамужних сестрах. Гнулся он в дугу, чтобы заработать им на приданое. Работал, работал, а до сих пор не удалось даже старшую, Аристею, замуж выдать.
– Что? – спросил он товарища. – Я не слышал.
Те двое расхохотались.
– Думает о сестрах, бедняга! – сказали они и повернулись к другому солдату – худому, с острым мышиным лицом.
– Ну, а ты, Стратис? Что молчишь? Молви хоть словечко, а то три дня как вода в рот набрал.
– Не хочу я разговаривать, – проворчал Стратис. – Черт бы вас всех побрал!
– Все еще не может переварить смерть своего дружка Леонидаса, – сказал Левис и снова захихикал. – Эй, Стратис, бедняжка! Ушел он, ушел и больше не вернется. Чего и нам желаю!
Слеза прокатилась по щеке Стратиса, он отвернулся, ничего не сказав. Подошел сержант.
– Разболтались, дурачье! – сказал он зло. – Сейчас придет поп причащать. Чтоб ни звука!
– А я еврей, – пробормотал Левис, потирая руки. – Меня это не касается.
В конце дороги показался отец Янарос; он нес обеими руками прямо перед собой дароносицу – гордо, словно нес знамя и шел на бой. Он был с непокрытой головой; седые волосы рассыпались по плечам, башмаки громка стучали по камням, как лошадиные копыта. чувствовал как от дароносицы расходится по его рукам, плечам, по всему его старческому телу какая-то невидимая неистовая сила – сила, с которой он не сможет совладать, вот-вот зашатается и рухнет на камни.
Заключенные издали узнали его – и глаза их заблестели. От этой Чаши зависели теперь все их надежды. От Тела и Крови, которые находились в Ней... Откуда еще ждать им спасения? От людей? Но до сих пор люди мучили и убивали их. Остается только Он – Христос. А если не увидят спасения и от Него, пусть проклят будет час, когда они родились, пусть будут прокляты руки, сотворившие такой мир.
Священник был уже близко, когда женщина, кормившая грудью, подняла высоко над колючей проволокой своего младенца. Она была желтая, как лимон.
– Воды! – закричала она, – Воды! Ради Бога, воды!
Какой-то старик протянул исхудавшую костлявую руку. Капитан остановился.
– Чего ты хочешь? – проворчал он.
– Свободы, – прерывающимся голосом ответил старик.
– Молчать! Твой сын у предателей!
– Свободы... – бормотал старик тихо, умоляюще, словно просил о куске хлеба.
– Я вас всех возьму на мушку, – прорычал капитан. Он не видел, что отец Янарос близко. – И первым делом этого двуличного попа. А потом – учителя чахоточного, а потом всех, всех! Очищу деревню!
Он повернулся к сержанту.
– Возьмешь завтра двух солдат и приведешь мне сюда учителя. За проволоку его! Его, и жену его, и сына!
Остановился отец Янарос. Задрожала в руках дароносица.
– Боже мой! – прошептал он. – Доколе будешь предавать рабов Твоих зверям? Неужели никогда не кончатся на этой земле несправедливость и страдание? Когда препояшешься ты, Господи, любовью? Явись, Христе Боже мой, явись! Не видишь разве? Не слышишь? Не жалеешь? Всех: заключенных, стражей, капитана? Всех! Сотвори чудо!
Услышав его тяжелое дыхание за спиной, обернулся капитан, увидел прямо перед собой коренастого, разъяренного, метавшего молнии священника. Ненавидел и боялся он этого семидесятилетнего неистового попа, чувствовал, что из глаз у того рвется наружу какая-то мощная безмолвная сила, готовая опрокинуть его. С помощью своих дароносиц, евангелий, епитрахилей, псалмов и заклинаний правил козлобородый этот поп страшными невидимыми силами. И капитан, хоть и был смельчак, боялся его. Он снова повернулся к нему, посмотрел и топнул ногой.
– Что ты на меня так смотришь, отец Янарос? Ступай, причасти вон того и уходи!
– Тебе не стыдно? Не боишься ты Бога, кир2 капитан? –проговорил старик низким сдавленным голосом.
Капитан стиснул хлыст, поднял руку, словно хотел его ударить. Но отец Янарос подошел к нему вплотную, его борода касалась лица капитана и царапала его. Голос его вдруг охрип.
– Да ты человек ли? Правильно зовут тебя люди Мясником! А что за барашков ты режешь? Открой глаза, посмотри: это же твои братья. Братья твои, несчастный!
– Я тебя поставлю к стенке, козел! – прорычал капитан, схватил отца Янароса за руку и оттолкнул. – Подожди, придет и твой черед!
– Придет и мои черед, кир капитан, уже пришел. Ставь меня к стенке. Мне стыдно, что я живу.
– Я тебя убью тогда, когда захочу этого я, а не ты. Уходи!
– Не уйду. Я буду кричать!
Он повернулся к солдатам, высоко подняв над головой дароносицу.
– Хватит крови, дети мои. – закричал он. – хватит уже!
Капитан налетел на него, схватил за бороду, зажал рот.
– Скажи это своему сыну-предателю, болгарскому прихвостню!
Но отец Янарос вырвался из рук капитана и двинулся к солдатам.
– Дети мои! – снова закричал он, – не слушайте, когда вам говорят: «Убивайте!». Поднимите голову, крикните: «Не будем убивать!» Слышите? И не бойтесь. Кто склонился пред Божьим игом, тот свободен, а кто сунул шею в ярмо людей, – тот раб. Свобода, дети мои, свобода!
Капитан поднял хлыст, кинулся к священнику, но сержант Митрос, добродушный румелиот3, подскочил к старику и оттащил его. Тут подбежали и солдаты. Священник рвался из их рук, пытаясь освободиться.
– Оставьте меня! – кричал он. – Мне стыдно жить, я не хочу больше жить! Пусть и меня прикончит Мясник, прежде чем скажу хулу на Бога!
– Молчи, батюшка, – тихо сказал ему сержант, – молчи. Здесь правит меч.
Отец Янарос взглянул на него, глаза его были полны боли.
– А ты, – сказал он, – а ты, Митрос, сынок? До чего ты докатился? Ты же убил позавчера семь женщин. И как только ты мог?
Сержант понизил голос.
– Бог простит меня, – сказал он. – Он знает, что не по собственной воле я делаю это. Нет. Я делаю по нужде...
– Знает Он, – перебил его отец Янарос, – знает Он, трус ты, что душа сильнее нужды, и не прощает. Горе тебе, Митрос!