реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Задорнов – Могусюмка и Гурьяныч (страница 47)

18

— Как это не ценю?

— Да уж по глазам вижу! Книжек-то начиталась, вот и лезет в голову всякое.

— И вовсе нет. Один только раз во сне чью-то бороду видала, будто так и искололо всю щеку…

— Спасибо, мать моя, спасибо, — отставила и перевернула старуха пустую чашку, делая вид, что не слышит.

— Ах, бабушка, что же, по-твоему, мне в голову лезет? — шутливо отозвалась Настя, и голубые глаза ее приняли опять наивное выражение.

— Грех! — молвила старуха. — А вкусный этот твой виноград!

— Какой же грех? Расскажи-ка мне, уж я люблю послушать. Распиши мне про грехи-то…

— Ишь ты! Не тяни меня за язык, сама знаешь… Ты не шути: Гурьян не зря ходит, ох, не зря!.. И на заводе у нас неспокойно. Люди мучаются, страдают. Жаль мне их, а чует мое больное сердце — быть беде…

Тут старуха оглянулась на обе стороны, как бы кого-то опасаясь, и заговорила потихоньку:

— Быть бунту… Быть, родимая, сердце мое трепещет… Вот я тебе расскажу. Идет вчера племянница моя по плотине и смотрит — стоит народ, смущение произошло: Люхина Андрейку с кричной фабрики на руках вынесли. С тех пор как кричную ломать стали, его немец на печи поставил, а Андрейка все томился, говорил: «Нет у меня расположения!» И вот как лётку пробили, как хлынул чугун, да и, видно, чуяло его сердце недаром — уж как угодило, никто не знает, а только забрызгало ему глаза… Вот я и говорю, что быть бунту. Найдется мужик умный, голос подымет зычный, прогремит, что господня труба. Страшный-то суд начнется. В старину подымался у нас народ. Я от бабушки слыхала, как людей терзали, как потом казнили… И все сердце с детства болело у меня за тех, кого повесили.

— Так уж дозволь, я тебе еще налью, — сказала Настя.

— Нет, и на том спасибо.

— А коли хочешь, так у меня варенье свежее наварено.

— Э-э, нет уж, пора и честь знать. Вишь ты, солнце на закате. Того и гляди Андреич воротится.

— Так что же с того! Какое его дело, это мы сидим.

— Да лясы точим, как ни дело.

— И-и!.. Не беда, посиди, бабушка.

— Мне всех жалко. В старину ведь был бунт на заводе. Пугач приходил с войском. Обратился он к нашим заводским крестьянам: «Эй! — сказывал. — Загребенские, запорожские и вы, мужички заводские, со пня садитесь, а с дубины не валитесь». Истинное слово, так Пугач говорил. Сами-то были нищие и темные, не могли на коня вскочить, не умели верхом ездить, а Пугач был казак, хорошо сидел на коне. Он и сказал: мол, со пня садитесь… А то в седло, мол, вскочить не умеете с места, так хоть со пня, мол, а с дубины не валитесь, это потому, что дубинами воевали, оружия на всех не хватало, мужики с кольем поехали. А сам будто сел на красную лодку и поплыл вниз по Белой. Тогда в Белой воды было больше, а теперь курица перейдет. А нынче леса рубят — все сохнет. Прежних рек нет. Могусюмка-то поэтому и бунтует: ему леса жаль. Пошли тогда за Пугачом и наши мужики. Один из них, Люшой его прозвали, и теперь еще жив. Люшу знаешь? Люхины-то от него, его род. Жив, жив еще. Он один только не помер из тех, кто бунтовать ходил. Уж скрючило его, а смерти нет. Другим-то ноздри рвали и били всяко, а ему обошлось. Он в воде пересидел. Покуда других ловили, он да наш-то дедушка взяли в рот по тростинке да и залезли в озеро, а после в лес убежали… Ну, мне домой пора. Спасибо за угощение. Прости нас, грешных. А ты евангелие-то читаешь?

— Нет, бабушка.

— Грех… В евангелие-то сказано и про бунты, читай, хорошенько, читай да разумей, там и про наш завод сказано. Я все жду. И немца мне жалко: он ведь один живет, как сирота. Тоже, поди, жене и детям хочет заработать. И как подумаешь, мы чем виноваты, за что нас мучить? А чем башкиры виноваты? Уж их-то доля не легка, лес у них вырубают… Могусюмка-то недаром бродит, а ведь сам он славный, добрый, ласковый. А все свой урман жалеет. Бывало, встретит меня, ухмыльнется да спросит: «Здорово, бабка, как, мол, живешь?» А я его спрошу: «Ну как, мол, еще цел твой урман?» — «Еще маленько цел», — отвечает. «Ну, — говорю, — коли цел, так тебе есть еще где укрыться, слава богу!»

Старуха вспомнила, как башкиры бунтовали в старину, как их запарывали насмерть, одинаково с заводскими. Насте так и не удалось еще порасспросить про Гурьяныча. А хотелось опять повернуть разговор на него. Бабка ушла. Под окнами мелькнула ее коренастая темная фигура.

Настя вымыла чашки, убрала самовар и посуду, собрала крошки со столешника. Установила возле печки гребень в донце. Вытащила из ящика мохнатый ворох кудели, посадила на деревянные зубья, уселась прясть. Сегодня не читалось. Когда читаешь, думаешь про других, а сегодня хотелось про свое.

А в окне проплыл высокий картуз Захара, загремела щеколда.

Хозяин пришел домой.

— Что это ты сегодня замешкался?

— Новый управляющий в лавке был, да с Петром товар в Низовку отправляли.

В Низовке открыл Булавин лавку, и торговля там шла очень хорошо, не хуже, чем на заводе. Деревня большая, и других купцов нет.

— Управляющему-то чего надо?

Захар разделся, стал умываться. Заметно было, что он не в духе.

— Так вот, пришел он ко мне: дай, мол, ему сукна на шубу. Разворачиваю один товар, другой — все ему не по нраву, — рассказывал Захар, стуча медным рукомойником. — «Ты, — говорит, — купец, привези для меня такой товар, чтобы другие его не покупали. Я не могу носить такой материал, который носят все. А пока, мол, отрезай сукна», — и показывает на тот кусок, что Санка из Кундравы привез, — только я его буду левой стороной наверх носить, чтобы на других не было похоже. Завернул ему, подаю, а он и говорит: зачем же это я письмо подписал, жалобу, мол, это не купеческое дело, да еще, мол, с Рябовым в компании. Оказывается, приехал инспектор из города: видно, нашей жалобе дали ход. Да как дело обернется — бог весть. Управляющий доказывает, что, мол, надобно подсоблять друг другу, контора с торгующим купцом должна жить в мире, доказывает мне, что машинная сталь лучше и что Азия нашей стали не берет. «Да ведь я купец, — отвечаю ему, — бывал в Азии и знаю, какой там спрос на нашу сталь». Завтра нам идти в контору. Меня, Рябова и учителя призывают. Да Ивана Кузьмича я уже третий день не вижу…

— Он на охоте. Да к башкирам ездил с женой.

— Управляющий стал спрашивать, когда и какое я железо по ярмаркам возил. Рассказал ему: «Приходи, — говорит, — обязательно в контору». Попрощался и уехал на коляске. Важный такой, видный, прощался, так руку жал, рука крепкая. И взором светел, а за сукно денег не заплатил. Какие новые порядки! Раньше отцу барин за товар платил, а я стал торговать — боже сохрани, управляющий гроша не задолжает, а этот считает свое право забирать товар. Или, может быть, хочет показать, что по-свойски это, как у своего, мол, и беспокоиться нечего… Мне куска не жалко, а выходка нехороша.

Захар стоял с полотенцем в руках и все говорил.

Настя подала щи, тарелку с нарезанным вареным мясом. У Булавиных была в доме и хорошая посуда, и мебель, и книги, и разные городские вещи, но в обычные дни питались они просто, на кухне, так же, как в свое время небогатые родители их.

— Иван Волков, говорят, ездил в лес, встречался с Гурьяном, — продолжал Булавин, прихлебывая щи. — Тот в самом деле, видно, где-то поселился под заводом. Вот до чего доводят людей, что они сами идут к разбойнику.

— Что ты так честишь его, Захарушка? — спросила жена, смутившись.

— Ну, для нас с тобой он не разбойник, — мягко ответил муж. — А начальство судит по-своему. Оно не посмотрит.

— Мало ли кто, Захарушка, как судит. Ведь он пострадал за других. Нынче люди добрые о нем толковали.

— Люди! Мало ли, что они толкуют! А схватят его, и они будут хвалить того, кто схватил. Народ, что вода…

Захар сам был очень недоволен новыми порядками, которые вводил немец-управляющий. Но, полагал он, не следовало ставить себя под удар, давать повод обвинить общество в сношениях с убийцей, скрывающимся не первый год.

— Впрочем, Ванька Волков — стреляный воробей. Конечно, они, кричные, старые приятели. Их так разбередили тем, что кричную ломают, что они хоть к черту в лапы, а не только к Гурьяну.

Захар не жалел, что впутался во все эти дела. С учителем и с одним из старых грамотных рабочих он написал жалобу губернатору. Винили новых хозяев и управляющего, что не знают рынка, не умеют обращаться с народом, не знают обычаев здешней жизни и этим самым вызывают волнения.

Захар стал говорить, что урожай нынче хорош, а народ не рад, кричат: мол, последний раз сымаем, больше пахать не будем, если платить за землю надо, лучше откажемся от земли и разбежимся, а еще в недород не отработаешь всего — в кабалу попадешь. Они боятся, что опять станут крепостными.

— Загребин, Чеканников и Курбатов сегодня были в волостном и объявили, что платить за землю никто не будет ни гроша, что они готовы за общество пойти на каторгу, но не уступят. Я даже удивился, как нынче народ дружен. Еще вчера я удивился, откуда что Залавин взял про Касли. Он вчера зашел ко мне в лавку и говорит: мол, в Каслях такая же заваруха была, но народ держался дружно, ни один не выдал. Плату каслинским прибавили и земли не отняли. А я подумал: Санка в Касли зимой ездил, ничего не слыхал. Сдается мне, что это Гурьянова ума дело да Ваньки Волкова, а что в Каслях ничего подобного не было. А теперь уже толкуют, что в Лысьве года два, как был бунт, и тоже своего добились. Ну что же, дай бог им! Они, видно, хотят, как сход будет свое условие выставить.