реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Врангель – Старые усадьбы (страница 16)

18px

Странное впечатление производят некоторые печальные упоминания о разрушающейся красоте, что встречаются у Георги в описаниях окрестностей Петербурга в 1794 году. О многих дачах, где еще накануне творилась красота, грустно сообщается, что они в запустении, что пруды посохли, а сады глохнут. Вспомните дома Чичерина, Вяземского, Трубецкого.

Еще унылее звучат официальные сообщения о разрухе старых подмосковных дворянских уютов. И чем протокольнее эти факты, тем красноречивее они.

В описи села Сафарина под Москвой значится: «Против каменной церкви — палаты каменные, а в них покоев: первая палата — большая столовая называется „зал“: в ней образ да оклад серебряный ветхий… стол круглый липовый, без петель, ветхий… в той палате алебастровая подмазка вся обвалилась… один столик китайской работы, ветхий… печь муравленая круглая ветхая, сделана для красоты… своды в переходах весьма ветхи и развалились… образ Василия Херсонского попорчен, разодран, в раме ветхой… зеркало разбитое… два купидона китайские, ветхие… пятьдесят пять стульев ободраны… При том же дворце сад большой, в котором имеются двадцать восемь яблонь, посохшие и скотом подъеденные»…[191]

Эта сухая опись говорит, в каком запустении находились загородные дома, насчитывающие в лучшем случае более полстолетия. Поразительно равнодушие, с каким смотрели на гибель всего, будь то крепостной, заеденный барскими псами, или создание искусства, гибнущее от небрежности.

Вследствие частых перемен фаворитов при дворе во времена Екатерины и резко противоположной политики круга придворных при ее преемнике, естественно менялся и состав знатных лиц.

Новоявленные вельможи, будирующие новый двор, уезжали в свои отдаленные имения и, предаваясь беспечной, праздной и разнузданной жизни, часто опускались и вновь погружались в то состояние дикарства, из которого были так недавно и случайно выведены.

Вигель дает любопытную картину безалаберной жизни одного казанского самодура-помещика: «Часу в двенадцатом могли мы только приехать к нему, но дом горел весь как в огне, и хозяин встретил нас на крыльце с музыкой и пением. Через полчаса мы были за ужином.

Господин Е. был рано состарившийся холостяк, добрый и пустой человек, который никакого понятия не имел о порядке, не умел ни в чем себе отказывать и чувственным наслаждениям своим не знал ни меры, ни границ. Он нас опотчевал по-своему. Я знал, что дамы его не посещают, и крайне удивился, увидев с дюжину довольно нарядных женщин, которые что-то больно почтительно обошлись с губернатором: все это были фени, матреши, ариши — крепостные актрисы хозяйской труппы. Я еще более изумился, когда они пошли с нами к столу, и когда, в противность тогдашнего обычая, чтобы женщины садились все на одной стороне, они разместились между нами, так что я очутился промеж двух красавиц. Я очень проголодался; стол был заставлен блюдами и обставлен бутылками; вне себя, я думал, что всякого рода удовольствия ожидают меня. Как жестоко был я обманут! Первый кусок, который хотел я пропустить, остановился у меня в горле; я думал голод утолить питьем — еще хуже. Не было хозяев; следственно, к счастию, некому было заставлять меня есть; зато гости и гостьи приневоливали пить.

Не знаю, какое название можно было дать этим ужасным напиткам, этим отравленным помоям. Это какое-то смешение водок, вин, настоек с примесью, кажется, пива, и все это подслащенное медом, подкрашенное сандалом. Этого мало: настойчивые приглашения сопровождались горячими лобзаниями дев с припевами: „Обнимай сосед соседа, поцелуй сосед соседа, подливай сосед соседу“. Я пил, и мне был девятнадцатый год от роду; можно себе представить, в каком расположении духа я находился.

Сатурналии, вакханалии сии продолжались гораздо далеко за полночь. Когда кончился ужин, я с любопытством ожидал, какому новому обряду нас подвергнут. Самому простому: проводили нас всех в просторную горницу, род пустой залы, и пожелали нам доброй ночи. На полу лежали тюфячки, подушки и шерстяные одеяла, отнятые на время у актеров и актрис. Я нагнулся, чтобы взглянуть на подлежащую мне простыню, и вздрогнул от ее пестроты. Спутники мои, вероятно, зная наперед обычаи сего дома, спокойно стали раздеваться и весело бросились на поганые свои ложа. Нечего было делать, я должен был последовать их примеру. Разгоряченный вином или тем, что называли сим именем, и поцелуями, я млел, я кипел. Жар крови моей и воображения, может быть, наконец бы утих, если бы темнота и молчание водворились вокруг меня; самый отвратительный запах коровьего тухлого масла, коим напитано было мое изголовье, не помешал бы мне успокоиться; но при свете сальных свечей каляканье, дурацкий наш дорожный разговор возобновился, и другие, приехавшие прежде нас, подливали в него новый вздор. Не один раз подымал я не грозный, но молящий голос; полупьяные смеялись надо мной, не столь учтиво, как справедливо называя меня неженкой. Один за другим начали засыпать, но когда последние два болтуна умолкли, занялась заря, которая беспрепятственно вливалась в наши окошки без занавес. Между тем сверху мухи и комары, снизу клопы и блохи, все колючие насекомые объявили мне жестокую войну. Ни на минуту не сомкнув очей, истерзанный, я встал, кое-как оделся и побрел в сад, чтобы освежиться утренним воздухом; так кончилась для меня сия адская ночь. Солнце осветило мне печальное зрелище. Длинные аллеи прекрасно посаженного сада с бесподобными липами и дубами заросли не только высокою травою — в иных местах даже кустарником; изрядные статуи, к счастию, не мраморные, а гипсовые, были все в инвалидном состоянии; из довольно красивого фонтана, прежде, говорят, высоко бившего воду, она легонько точилась. Взгляд на дом был еще неприятнее; он был длинный, на каменном жилье, во вкусе больших деревянных домов времен Елизаветы Петровны, обшитый тесом, с частыми пилястрами и резными фестонами на карнизах, с полукруглым наружным крыльцом, ведущим сперва к деревянной террасе; все ступени были перегнившие, наружные украшения поломаны, иные обвалились; если запустение было в саду, то разорение в доме. Один только новопостроенный театр сбоку содержался в порядке. Видно, что отец жил барином, а сын — фигляром»[192].

В такой обстановке зачастую находились русские помещики в тех великолепных усадьбах, где еще накануне все было так прекрасно и изысканно. Не видя ни в чем препятствий своим необузданным желаниям, живя на расстоянии нескольких недель пути от Петербурга, окруженные толпой приспешников, шутов, дураков и дур, они скоро забывали о тех салонных манерах и обычаях, которым их обучили при дворе. И вполне понятно, что такие люди не только не могли создать нового, но даже не сумели уберечь от гибели старое искусство.

Двенадцатый год также погубил немало. Помещики, спасавшиеся бегством в отдаленные свои деревни, оставляли в имениях то, чего нельзя было запрятать или увезти с собой. Во многих семьях до сих пор хранятся портреты дедушек и бабушек, «простреленные французской пулей». А сколько семейных реликвий погибло при пожарах, сколько дивной старой мебели пошло на растопку костров для озябшей армии «злого корсиканца». Еще больше обстановок и целых усадеб уничтожено пожарами, так как известно, что Россия каждые три года сгорает дотла. А ведь даже богатейшие помещики возводили свои дома из дерева, как построено Архангельское, Останкино, Кусково.

Параллельно с войной и стихийными бедствиями в XIX столетии началось какое-то повальное вымирание пышных вельмож Екатерининского века. Ланской умер на рубеже двух столетий, за ним последовали Зорич, Мамонов, последний Румянцев, последний Завадовский, а Григорий Кириллович Разумовский эмигрировал. Так один за одним опустели дворцы-усадьбы, полные великолепных затей. Шклов раньше других подвергся разграблению. «Какую ужасную перемену нашел я в Шклове по смерти генерала Зорича, — пишет С. Тучков. — Все опустошено. Везде видны одни развалины. Великолепное здание, в котором помещен был Кадетский корпус, на его иждивение содержимый, сгорело незадолго до его кончины. Огромная оранжерея, в залах которой ежедневно принимаемо было множество гостей, и прекрасный театр почти совсем обрушились. Большое деревянное строение, в котором помещалось много приезжающих, известное под названием Старого замка, сгорело. Родственники покойного, жившие при нем с великими выгодами, остались без дневного пропитания»[193].

После окончания войны с Наполеоном — опять подъем интереса к России и к помещичьему быту. Это увлечение продолжается до конца царствования Николая Павловича. Между «Евгением Онегиным» и «Мертвыми душами» заключен период нежного любования родной природой и родными традициями. Вот когда создается в русской литературе милый облик деревенской девушки Татьяны, и родившиеся в эти годы Тургенев и Толстой воспринимают последние заветы помещичьей России. И только они, видевшие в своих отцах людей старого закала, могли предзакатным светом озарить умирающий век. Потому так пленительно ласкает нас эта безвозвратно ушедшая красота, которая больше немыслима в России. И сколько ни сохранять старинных дворянских гнезд и обстановок, где жили персонажи «Войны и мира» и «Месяца в деревне», все же никогда не воссоздать атмосферы быта и общей спокойной гармонии. Актеры все вымерли; остались лишь декорации игранных ими пьес.