реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Воронов – Юность в Железнодольске (страница 18)

18

Была ли боль, было ли удушье – не помню. Совсем я забыл и то, как, повиснув, летел к противоположной стенке. Но осязаемо помню угол бруска, на который, летя обратно, попал босой ногой и схватился пальцами за неровный, колкий, волокнистый выступ этого угла, да так схватился, что удержался, а потом уж извернулся и поймался рукой за ближний брусок. Отец без охоты готовил бруски из еловой плахи. Колол топором, не остругивал, лишь делал затесы и отсечки.

Я выбрался на полати. Потрясенно сидел до прихода матери. Снимая меня оттуда, она как обескровела: серое лицо, черные губы.

Этим же вечером отец выкрутил из потолка винт и сломал полати. В семье установилась глубокая тишина. Непривычно, удивительно было выражение виноватой задумчивости на лицах родителей. А до этого было иначе; как ни взглянут, как ни повернутся, прихмурь на лицах, уязвленность, ожидание наскока и желание дать отпор, не заботясь о том, чем все это кончится.

Однажды утром, проводив отца на работу, мать наняла грузовик, и мы возвратились на Тринадцатый участок.

Бабушка Лукерья Петровна прытко таскала вещи. Она торжествовала: от меня никуда не денетесь. Так угодно пресвятой богородице и Михаилу-архангелу. Они забрали у нее за людские грехи мужа, трех маленьких детей, сына Александра Ивановича, но они милостивы и оставили в утешение дочь, поилицу-кормилицу, да внука, который, когда вырастет, тоже не бросит бабушку, будет беречь и содержать и похоронит в красном гробу и с духовым оркестром.

Когда стаяли снега и по сырой, еще холодной земле разветвились клейковатые тропинки, мать повела меня на базар. Она была нарядная: туфли с калошами, темно-синий шевиотовый костюм, белый вязаный берет. И я был одет по-праздничному: бескозырка, бушлат с якорем на рукаве, костюмчик из ворсистого сукна. Картонная основа якоря была обметана малиновым шелком, и я нюхал шелк, пахнущий нежно и прочно.

Дорогой она сказала, что мы идем в народный суд, где ее должны разводить с Анисимовым. Хотя отец ничем не напоминал о себе и я не нуждался в нем, мне почему-то стало страшно, что они окончательно разведутся. Наверно, в душе таилась надежда, что они позабудут про обиды, соскучатся, простят друг другу.

Здание суда возвышалось на гребне горы. Оно было втиснуто меж магазином скобяных изделий и мастерской, где чинят гармони и где к тому же помещался часовой мастер.

Отец вышагивал по высокому крыльцу. На голенищах хромовых сапог прядали отсветы судебных окон. Кавказский ремешок перехватывал в поясе косоворотку. На черную пиджачную спину были кинуты концы кашне. Ослепительная белизна кашне подчеркивала дегтярную коричневу щек, вспушенный расческой смолевой чуб.

Какой он красивый!

Мать крепко держала меня за руку. Я вырвался, припустил вверх по косогору. Отец махнул навстречу мне через все ступеньки. Подхваченный им на бегу, я смеялся.

Он купил стакан урюка. Я обдирал зубами оранжевую вязкую кожицу, разгрызая косточки, добывал сладкие ядрышки, а он говорил, что собирается уехать в Среднюю Азию. Города там сплошь в садах. Полным-полно винограда, яблок, персиков, грецких орехов. Базары богатющие, красочней жар-птицы. Все отдают почти задаром, кроме персидских ковров. Уехать. Поселиться. Счастье. Мамка пусть торчит подле Лукерьи Петровны, раз ей нравится тратить свою молодость на эту своевластную старуху. А если пожелает переселиться к нам – всегда примем.

Я размечтался о Средней Азии. При упоминании о бабушке невыносимой показалась жизнь в Железнодольске: тычки, ярость, корёный хлеб.

У крыльца мать подала мне мороженое. Отец прохаживался около нас, и она, склоняясь и закрывая бушлат газетой, как бы не закапал мороженым, шепотом выведывала, о чем мы с ним разговаривали. Я не смог умолчать о Средней Азии. Мать грустно усмехнулась:

– Дальше вокзала не уедешь. Коль он не довез тебя до машинно-тракторной станции… Через пруд переправились и обратно с тобой вернулся… Ни в какие Ташкенты сроду не увезет. А увезет – горюшко будешь мыкать. Не прибежишь домой, там и сгинешь.

Судья спросил, с кем я пойду жить. Перед этим мне велели встать в проходе между длинными желтыми скамьями.

Я взглянул на отца. В его глазах надежда, ласка, тревога.

Я потоптался на толстой половице и сел возле матери.

Со стороны Железного хребта несся перевальный ветер.

Он был твердый, неотвязный, гнал нас с многоглавой базарной горы.

Мать должна была радоваться, что ее развели, что я с нею, а она, семеня по склону, все кручинилась, что теперь я безотцовщина и что не будет у меня настоящего детского счастья, если даже она определится за сознательного человека.

Глава двенадцатая

Не знаю, по собственной ли охоте или по заданию школьного комитета комсомола, но только так произошло, что Костя Кукурузин стал пионервожатым того самого четвертого класса, в котором я учился.

Вечерами Костя пропадал в гимнастическом зале клуба железнодорожников. Поднимался под потолок по канату; разведя руки в стороны, зависал крестом на кольцах; делал на турнике склепку; работая на коне, обтянутом толстой, коричневой, до глянца отполированной кожей, стриг в воздухе вытянутыми в струнку ногами.

Наверно, ему показалось, что наш класс больше всего нуждается в физической закалке, поэтому он решил заняться с нами гимнастикой. Немного погодя он выделил среди нас ловких и сильных, и мы начали готовить пирамиду, контуры которой напоминали доменную печь. Во время октябрьского утренника мы соорудили эту пирамиду перед всей школой, и нам долго с восторгом хлопали, но то было позже, а до утренника мы собирали цветные металлы на скрапной площадке завода, пилили дрова вдовам и старухам, помогали рыть картошку семьям, где было много голопузой детворы и лишь один кормилец. Однако сильней всего запала мне в душу неделя, когда мы с Костей готовились к сбору денег для помощи детям республиканской Испании и собирали эти деньги.

Костя был уверен – и убедил меня, – что если мы оденемся чисто, торжественно, будем в красивых «испанках» да, входя в комнаты, будем вскидывать над плечом кулак и с воинской четкостью произносить приветствие «рот фронт», то нас будут встречать сердечно, и всех будет трогать наше обращение, и мы соберем огромную сумму.

Видя, что мне позарез нужна «испанка», и не какая-нибудь сатиновая, с помпоном из ниток мулине, а шерстяная, краснокантовая, с шелковой кисточкой на переднем уголке, мать дала бабушке червонец и велела нам идти на толкучий рынок.

Хотя наказ матери был точен и строг, бабушка все подводила меня к портнихам-надомницам, продававшим сатиновые и фланелевые «испанки», а едва я кидался к мужчине, – он носил на растопыренной пятерне синюю шерстяную «испанку», точь-в-точь такую, о которой я мечтал, – бабушка силой утягивала меня в толпу.

Для бабушки было важно не то, чтобы выполнить поручение дочери, и не то, что мне нужна была красивая дорогая «испанка», а то, чтобы выкроить из червонца рубликов семь на бутылку водки, на подсолнечные семечки, на белый в черную крапинку ситцевый платок.

Червонец она засунула в карман своей длинной, до пят, юбки, и он там умопомрачительно трещал, когда она проверяла, не исчез ли он. Но как мои глаза ни искали меж складок юбки разрез, ведущий в этот карман, они его так и не обнаружили; на худой случай, я думал, что попробую вырвать червонец из юбочного кармана. Тогда я решился на хитрость. Кадыкастый старик по дешевке продавал командирскую пилотку. Пилотка была поношенная. Я сказал, что если ее умело перелицевать и слегка переделать, то получится замечательная «испанка». Бабушку обрадовало это предложение, и едва она достала червонец, я выхватил его и удрал, а через несколько минут купил ту темно-синюю, краснокантовую, с шелковой кисточкой «испанку».

И действительно, встречали нас лучше некуда. Я входил первым. Белая до мерцанья рубашка и пламень галстука возникали в зрачках человека, встречавшего меня. Подойдя близко, я начинал видеть в еще сторожких, как дула, зрачках, «испанку» и красную каплю (кровь, да и только) ее кисточки. Но в следующий миг передо мной полностью были глаза, затеплившиеся вниманием, и тут же мой взгляд охватывал все лицо, и это лицо уже светилось расположением, доверчивостью и желанием не принести тебе огорчения. Зачастую это были женские зрачки, глаза, лица. И искал я именно их.

Мужчины работали или спали, возвращаясь из ночной смены. Спали они, спрятав голову меж подушек от немилосердного, разнозвучного, постоянного днем шума. А если кто-либо из мужчин встречал нас, то сначала в какой-то сумрачности, и в зрачки им не гляделось, да и ускользали они, затенялись; а после, никого за нами не увидав, кто им нежеланно ожидался, мужчины радовались, давали полтинник, рубль, а то и трешку, а если дома не было денег, оправдывались, бежали к соседям занимать и ни разу не возвращались с пустыми руками.

Женщины, когда мы уходили, занеся их фамилию и адрес в тетрадь и дав им расписаться, любопытствовали, где куплена моя «испанка» (у Кости была строгая, касторовая, без кисточки), мечтали завести такую своим чадушкам, хоть одну на всю ораву, иногда спрашивали, обращаясь к Косте, не из самой ли Испании мальчонка, и на его шутливый ответ, что я обыкновенный уральский русак, говорили, что не поверили бы ему, если бы я не шпарил очень бойко на нашем языке. Наверно, они лукавили тогда, а мы не понимали этого, а может, только я не понимал, однако через них я поверил в то, что моя «испанка» производила неотразимое воздействие.