Николай Воронов – Гудки паровозов (страница 11)
Одной такой ночью на ум Петру пришла догадка, способная, как решил он, положить конец его и Дарьина мучительным поискам.
Погребная чернота в окнах квартиры главного металлурга не остановила его. Он влетел в подъезд, прыгая через две ступеньки, поднялся на этаж и надавил кнопку звонка.
— Что случилось? — сонно спросил Дарьин, теребя кудрявое рыжее облачко на груди.
Петр начал объяснять. Главный металлург кивал всклокоченной головой, тяжело хлопая веками.
— А это идея! — вдруг вскрикнул он и протер кулаками глаза. — Сплавлять магний и ферросилиций? Наверняка углерод в чугуне будет приобретать идеальную шаровидную форму. Превосходно! Чудоюдно!
Шаркая шлепанцами, он сходил за бумагой и авторучкой, позвал Петра на кухню.
На завод ушли рано: кругом еще были синеватые сумерки, и лишь на востоке наливалась лимонным светом заря.
Вечером они долго рассматривали в микроскоп последнюю пробу магниевого чугуна.
— Петр Григорьевич, ты понимаешь, что произошло? — восторженно спросил Дарьин.
— Ничего особенного.
— Как ничего особенного?! — Дарьин не понял, что Петр шутит. — Благодаря магниевому чугуну, созданному сегодня, — да-да, именно сегодня, наш завод будет экономить сотни тысяч рублей, а может быть, миллионы. Ничего особенного?! Ты пойми, со временем почти все детали, которые мы делаем из стали, бронзы и других дорогих для производства металлов, будем отливать из магниевого чугуна. Другие заводы подхватят.
Петр смеялся про себя над тем, что Дарьин расходился: он и сам знает все это. А когда главный металлург выговорился, ласково сказал:
— Убедили. Так и запишем: сегодня произошло событие мировой важности.
Дарьин наконец-то смекнул: подтрунивает над ним Петр, но не обиделся, а только сконфуженно шмыгнул носом и надвинул на нос кепку.
Следующий день принес Петру новые радости: директор вручил ему ордер на однокомнатную квартиру, а мать прислала письмо, где сообщала, что профком коксового цеха дал Григорию Игнатьевичу путевку в санаторий Цхалтубо. То, что отец поедет в санаторий, обрадовало Петра больше, чем ордер на квартиру. Он помчался к Лидии и, вбежав в комнату, начал целовать девушку, не стесняясь Елизаветы Семеновны и громко выкрикивая:
— Лидушка, милая, папа едет в санаторий!
В глазах технички набухли и задрожали слезы. Она закрыла фартуком лицо и вышла в коридор. Петр рванулся за ней, чтобы успокоить, узнать, почему заплакала, но Лидия удержала его:
— Не надо. Она не любит утешений.
— Что с нею?
— Одиночество, старость…
У Петра защемило сердце оттого, что его счастье обернулось в душе Елизаветы Семеновны горем. Он вдруг почувствовал себя усталым и тяжело опустился на табуретку. Она жалобно скрипнула и покосилась вбок.
К волнистым шиферным крышам спускалось солнце. Его лучи увязали, расплывались, дробились в мутном, пасмурном воздухе, и поэтому казалось, что оно окружено тусклой медной пылью. Петр глядел в окно и думал, что его радость, как эти солнечные лучи, увязла, расплылась, дробится в том тягостном чувстве, которое вызвали слезы Елизаветы Семеновны.
Вспомнилось, что мать просит денег отцу на дорогу, и он совсем закручинился. Денег у него нет, недели полторы назад он послал домой триста рублей и теперь сам еле-еле перебивался.
Петр решил попросить взаймы у Дарьина и встал. Лидия спросила, куда он собирается. Ответил. Тогда она взяла с тумбочки учебник литературы, вытащила заложенную между страниц пачку полусоток и протянула Петру. Он знал, что Лидия отдает скопленное на зимнее пальто, хотел отвести ее руку и не смог сделать этого: увидел, ощутил, понял, что обидит девушку отказом настолько сильно, что она возненавидит его. Петр сунул пружинящие листочки в карман. Ладошки Лидии скользнули по лацканам его плаща, нежно легли на шею. Ее губы, — одна из которых, нижняя, была посредине словно передавлена ниточкой, — тянулась к его лицу. Он взял девушку за плечи и, целуя, понял, что она отныне будет для него таким же родным человеком, как отец и мать, а может быть, и больше.
Свадьбу они устроили скромную. Петр шутливо называл ее «микросвадьбой». Посуду и стулья пришлось позаимствовать у соседей. Закуски и вина были дешевые. Над ними возвышалась, высокомерно поблескивая серебряной главой, бутылка шампанского. Петр и Лидия тревожились: скучно будет — мало гостей. Но получилось хорошо. Все как бы искрились весельем, даже увальневатый Дарьин пускался в пляс. По-медвежьи неуклюжий, он выбрасывал перед собой то одну ногу, то другую и звенел ладонями.
— Элля, олля! — кричал вагранщик Кежун и щеголевато стучал черными ботинками перед Лидией, а Петр вертелся вприсядку вокруг них.
Поутру Петр и Лидия проводили гостей, обнялись и прошли в кухню. Стекла окон синие, будто осталась в них чернота ночи и рассасывается теперь светом рани. Изморозь опушила крыши, провода, деревья. Лиловые тени кругом. Небо на востоке впитывает звезды, и лишь самые яркие из них прокалывают лучами слюдянисто-сизую краску рассвета. Сквозь рубашку жжет плечо Петра жаркая от бессонной ночи щека Лидии. Он гладит ее волосы и думает о том, что у него с женой все на восходе: и дела, и думы, и чувства, а у отца с матерью — на закате и потому жалко их, больно, что он вдали и не может оделить их своим молодым счастьем.
Лидия видит, как его глаза наливаются грустью. Она догадывается, что Петр сейчас не с ней, хотя и стоит рядом — он где-то далеко, за обручем горизонта, возле Анисьи Федоровны и Григория Игнатьевича. Чтобы отвлечь его, она говорит:
— Петя, давай посмотрим подарки.
Лидия берет с плиты обтянутый дерматином футляр (подарок Дарьиных), открывает его. На голубом атласе в углублениях лежат мельхиоровые вилки и ножи. Потом она разглядывает другие подарки: пылесос, кастрюлю-скороварку, шелковый абажур, отрез шерсти, и Петр слышит ее украдчивый вздох. Он знает, о чем подумала она. Он и сам начал думать об этом, когда впервые вошел в квартиру. «Гулко, просторно, светло», — слышал он тогда в своих шагах. Окна такие широкие, что если не обставить основательно комнату, она будет выглядеть голо, неприютно.
— Не падай духом, Лидушка. Что толку? Все будет. Жизнь впереди. Главное — оставаться человеком.
Лидия утвердительно кивнула головой.
Из-за крыш высовывался золотой и колючий гребень солнца. Ветер стряхивал с проводов и деревьев изморозь. Тени, уже не лиловые, а голубые, плавно скользили по шелестящим россыпям снега.
Отлистало время короткие, как молодость, дни зимы, влажные и душистые — весны, принялась листать каленые дни лета. Петр и Лидия оставили квартиру под присмотром технички Елизаветы Семеновны, поехали в отпуск к старикам.
С тяжелым сердцем осматривал Петр родное гнездо. Огородные плетни покосились, а местами низко свисали, и сквозь них прорастала крапива. Верх трубы, уродливо торчащей над пологой крышей, крошился: должно быть, изъело дождями. Нагонял тоску скрип ржавых петель калитки. Григорий Игнатьевич ходил за сыном, нахохлившись, как воробей в ненастье. И хотя они двигались медленно, останавливался передохнуть. Лицо его изменилось: веки сделались полупрозрачными, водянистыми, щеки — клетчатыми от морщин, отросла жесткая борода; казалось, задень ее ногтем, она зазвенит точно проволочная.
Когда, возвращаясь, подходили к крыльцу, на котором сидели Анисья Федоровна и Лидия, Григорий Игнатьевич сказал:
— Немудреное хозяйство, а расползается. Догляду нет. От меня мало толку: немножко повожусь — на сутки устал. С матери тоже много не возьмешь. Чуть поработала — руки мозжат да пухнут. Беда!
Сел Петр на знойную сосновую ступеньку, привалился спиной к коленям жены. Ему было грустно, грустно с первых минут встречи. Отца как подменили. Они приехали еще вчера, а он ни разу не пошутил, жалуется, сутулится, сжимает впалые виски ладонями. Мать хотя и держится весело, но нет-нет да посмотрит виновато и начнет благодарить за деньги, что Петр ежемесячно присылал. Одернуть ее неудобно, молчать — больно. Ей ли, матери, унижаться из-за каких-то двух-трех тысяч. Да он сердце отдаст ей, если понадобится. Он все помнит: и зеленую тумбочку, и сундучок со звоном, и неуклюжую ласку ее, и клешнятое пламя, что лизало костлявое туловище отца.
Петр глядел поверх ворот. Небо над невидимым отсюда заводом по-обычному вязко клубилось чадом. Когда Петр был мальчишкой, то восторженно глазел на этот чад. Ему нравилось, как смешивались разноцветные лоскуты мартеновского дыма с ярко-желтыми султанами сырого коксового газа и волнистыми грачиной черноты столбами, выпучивающимися из труб электростанции. А сейчас, зная истинную цену этому зрелищу, он хмурился, хотел яростно, нетерпеливо, чтобы налетел ветер на ядовитое месиво и расхлестал его.
Там, за горой, в низине, где лежал завод, часто гудели электровозы. Еще лет пять назад их сигналы терялись в свисте «кукушек», а теперь «кукушек» почти не слышно: тянутся ржавой цепью на паровозном кладбище. Да что «кукушки»! Многое и многое отошло, обновилось, вытеснено, а дым, как и раньше, когда он, Петр, был несмышленышем, властно пачкает синь небес угарными ползучими клубами, будто одно у него кладбище — небо, будто не ценят люди собственную и без того короткую жизнь.
— Сынка, а я окрошку спроворила, — прервала думы Петра мать. — Идем в дом. Хватит на солнышке жариться.