реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Воронов – Бунт женщины (страница 7)

18px

Шли дни. Лежа в ванной комнате, Симпатяга все чаще вспоминал Павлушу: как мальчик кормил его возле дупластого вяза, как давал ему в зубы корзинку с яйцами, когда ходили на районный базар, как плавал с ним в бочажине, над которой висели черные бусины черемухи. И чем больше тосковал Симпатяга о Павлуше, тем сильнее озлоблялся против Клары; заслышав ее ненавистные шаги, сопровождаемые шелестом халата, кидался на дверь и так яростно лаял, что звенели в ванной комнате стекла.

Как-то утром, когда хозяин вел его на прогулку, на лестнице встретилась Клара. Симпатяга зарычал и ринулся на нее. Константин едва сдержал его, но острые когти пса успели вспороть беличью шубку.

На улице Константин отхлестал его и, дав отлежаться, спустил с поводка. Симпатяга пробежал по двору, нырнул под арку и выскочил на тротуар. Хотя было еще сумеречно, он увидел далеко в конце улицы, на бугре, синий силуэт водонапорной башни. Там, за этой башней, кончался город. Стремительными прыжками Симпатяга помчался вверх по улице.

Большая, белая, словно засыпанная сахаром, открылась его глазам степь. Вдали, красные от утреннего солнца, усталыми верблюдами лежали горы. Сердце пса звонко заколотилось. На миг померещились: Павлуша, смеющийся, тоненький, в брюках, стянутых на груди ремнем, старик Лука, выбирающий дробь из сковороды, мужиковатая доброглазая Нюра, отсекающая от бревна кудрявую щепу. Он радостно залаял, побежал было, но тут же остановился: потянуло к хозяину. Ходит он, наверно, сейчас по улицам и зовет: «Овчаренок! Овчаренок!»

Симпатяга повернул обратно и опять остановился: вспомнил жестокую Клару, огненную боль, беличью разодранную шубку. Переминаясь с ноги на ногу, Симпатяга постоял в нерешительности и побежал к горам, за которыми жил Павлуша. Дорога пахла резиной колес, лошадиным пометом и лилась вперед лентами санного следа.

НЕЙТРАЛЬНЫЕ ЛЮДИ

Кеша Фалалеев и я лежали близ башкирской деревни Чигисты: ждали попутную машину.

Сень берез, что нависали безвольно опущенными ветвями над крошечной речкой, почти не скрадывала духоту и зной июньского дня, поэтому мы чувствовали себя разморенными и пребывали в полуяви-полудреме. Я не однажды испытывал такое состояние. Оно приходит, когда долго смотришь на струи марева, которое жарко, слепяще течет и течет над землей, когда нескончаемо звенят, шелестят, потрескивают кузнечики да когда еще провел бессонную ночь у рыбачьего костра.

Мы лежали головами к проселку, ногами к речке. Изредка по дороге перепархивала пыль, набегал лесной сквозняк, — а речка широкой зеленоватой стружкой перепадала через сосновый чурбак, и на песчаном дне ее подергивались солнечные сетки.

Едва возникал вдалеке рокот машины, Кеша поднимался и вяло брел на проселок. Ходил он неуклюже: стопы, сильно повернутые внутрь, не по годам крупные, ставил чуть не наступая одним большим пальцем на другой. Что-то смешное, простодушно-милое было в этом подростке в красной майке, черных трусах и шлеме, сооруженном из двух лопухов. Но напрасно Кеша глядел на дорогу: желанный моторный гул протягивался где-то за обмелевшим Кизилом и замирал в горах.

Кеша плюхался на вылежанное среди папоротников место, приподнимал над ведром куртку, проверяя, не занялись ли душком наши голавли и подусты, и снова тыкался лицом в траву.

День был воскресный, поэтому мы не теряли надежды попасть в город: будут возвращаться люди, приехавшие в эти благодатные места отдохнуть, и нас прихватят.

В пять часов пополудни машины пошли обратно. Проревел «МАЗ». В кузове сидели ремесленники, выдували на медных трубах «Смуглянку-молдаванку». Дирижер пустил пальцем в нашу сторону окурок.

Прошмыгнул «Москвич». Стриженый юноша разнеженно поворачивал «баранку». Рядом с ним покачивалась девушка. И платье с подоткнутыми внутрь короткими рукавами — пурпурное, и нажженные плечи — пурпурные. Юноша хотел остановить машину. Но девушка недовольно махнула веткой черемухи, точно сказала: «Ну уж, это ни к чему», — и мы только и видели, как «Москвич», наворачивая на мокрые колеса пыль, нырнул за сизый плетень.

Потом надрывно прогудел грузовик. Он был набит массовщиками, как подсолнух семечками.

Следом, начальственно переваливаясь, прокатил полупустой красно-желтый автобус. Во лбу под стеклянными полосами чернело: «Служебный». Когда он косо, чуть ли не торчком, выезжал из-за бугра, я подумал, что наша околодорожная маята скоро кончится, если окажутся свободные места. Не должен миновать нас автобус, который доставляет утрами к проходным воротам металлургического завода начальников, не имеющих персональных машин. С духовиков-ремесленников спрос маленький, а инженеры и техники народ сознательный, непременно подадут знак шоферу: стоп, мол, — и скажут: «Садитесь. Живо!»

Я бежал за автобусом до самого плетня, просил, чтобы взяли нас с Кешей, но сочувствия у пассажиров не нашел, лишь девочка в тюбетейке возмущенно крикнула:

— Остановите. Как вам не стыдно?! — и тут же ее отдернули от окна.

Немного погодя с бугра спустился автокран, постоял в речке — охлаждал покрышки — и устало поплыл в деревню, подергивая крюком стальной маслянистый трос.

Кеша намочил майку и так сердито выкручивал ее, что она скрипела в ладонях. Я хлестал прутом по водяной стружке, и воздух передо мной радужно пылился.

Вскоре к нам примкнул третий человек. Поздоровался, сбросил с плеча суконный пиджак и сел. Я сразу узнал его: Чурляев, машинист паровой турбины. До войны я жил на том же участке, что и он, в длинных деревянных бараках, которые обрастали зимой внутри, в углах и на стенах у окон, хлопьями изморози. Кто-то назвал эти хлопья «зайцами», и как только начинались холода, часто слышалось угрюмое: «Эх-хе-хе, скоро зайцы по стенам побегут».

Тогда Чурляеву было лет сорок пять, седина в волосах почти не замечалась — редкими прожилками проблескивала в прядях, а сейчас виски и затылок так и посвечивают. Мы, мальчуганы, считали его удивительно интересным человеком, хотя с нами он никогда не заговаривал. Пройдет, взъерошив кому-нибудь челку, улыбнется — и все. Действовало на нас почтительное отношение к нему злоязыких барачных баб и настойчивый слух о том, что лучшего мастера по настройке паровых турбин, чем он, на заводе не сыщешь. Мы не понимали, что значит настраивать турбины (турбина — не балалайка), но, слушая толки отцов, догадывались, что в своем деле Чурляев колдовски сметлив и искусен.

Привлекали также в Чурляеве одежда, походка, внешность. Он носил синеватый шевиотовый костюм, из-под пиджака виднелся жилет. Кепку, опять-таки синеватую и шевиотовую, он надевал так, что задняя часть тульи закрывала затылок, а передняя высоко приподнималась, образуя три ребристые складки.

Дочь его Надя в то время была студенткой медицинского института. По нынешний день она видится мне хрупкой, с шарфом из козьего пуха, спускающимся с плеч по тонким рукам. Ее волосы всегда были окутаны золотистой дымкой, потому что кучерявились только сверху. Надя любила играть на гитаре. Приткнется на завалинку барака и нежно подергивает струны. Вокруг соберутся парни, робкие, ласковые при ней. В какие глаза ни заглянешь — счастьем сияют. Кто-нибудь наберется смелости и скажет: «Спой, Надя?» Она успокоит струны ладошкой, потом задумчиво проведет ею до колков и запоет: «На кораблях матросы злы и грубы». Парни кончики носов потирают, плакать, наверно, хочется от того, что так грустно и сладко льется голос Нади.

Да, все это было, но лежало где-то в кладовых памяти забытым и нетленным. А сегодня поднялось из тайных глубин и растревожило. Хотелось бы вернуться в ту пору, что теперь называешь детством, — не мыслью, не представлением и не мужчиной, каким стал, а тем же мальчиком, лишь с умом взрослого. Но навсегда отрезана дорога в детство. И не узнаешь, не услышишь, не высмотришь того, чего не узнал, не услышал, не высмотрел тогда. И обидно, что много людей отслоилось в твоей памяти только обличьем, голосом, походкой, а не душой, — может, богатой, а может, скудной, может, противоречиво-прекрасной, а может, спокойной, как озеро ранним утром.

На речной пойме скрипел дергач. Метелки мятлика, казавшиеся высеченными из серебра и почерненными, дремотно клонились к земле.

Чурляев повернул лицо к пойме. Оно стало растроганным, ласковым.

— Припоздал из жарких стран марафонец-то. Невесту ищет. Покричи, милый, покричи. Обязательно найдешь.

Потер ладонями по-стариковски острые колени, спросил:

— Тоже в город?

— Да, Прохор Александрович.

Он изумленно прищурился и пристально оглядел меня. Когда он опустил изжелта-зеленые веки и досадливо прикусил губу, я понял: забыл он меня. Да и не мог он упомнить всех мальчишек участка, если только в том бараке, где он жил, было их не меньше пятидесяти.

— Правильно говорят: время пуще сокола летит, — вздохнул он. — А меняет как людей!.. Непостижимо… Меня сестра много лет не видела… Приехал — не узнала.

Кеша решил похвастать нашим уловом: он выбросил из ведра листья вязов, а вместо них нарвал крапивы и начал прокладывать ею жабры.

— Удочками набросали?

— Угу.

— Знатно.

— А вы почему без рыбы? — спросил Кеша, скользнув взглядом по складному бамбуковому удилищу.

— Не пришлось поудить. Внучку проведал. В лагере она, в пионерском. Знатно, знатно. Голавли-то — спины в два пальца.