18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Волянский – Шестнадцать (страница 14)

18

На Первое мая он всё же выходил.

Не то чтобы он любил парады – нет,

это было не важно.

Но в нем жила странная потребность:

быть частью этого момента – быть рядом,

присутствовать,

видеть, как всё вокруг меняется.

Как колонны идут в тени новых статуй,

выросших там, где раньше царила пустота.

Он чувствовал:

его долг – быть там,

где праздник,

где шла жизнь,

где оставалось что-то –

пусть и не совсем ясное,

но всё же – его.

Он ощущал вибрации – натужный духовой оркестр, хруст песка под сапогами, металлический звон флагштоков. Всё это сливалось в тяжёлую, нестройную симфонию – почти чужую, но завораживающую. С резкими перепадами, с фальшивыми нотами. И все же – именно в ней он слышал будущее.

Когда-то, в 1931 году, он уже сталкивался с этим чувством – в том самом театре в Ленинграде, который уже не звался Мариинским, но ещё не стал Театром Кирова, в тот единственный раз, когда балет вызвал у него отклик. Это был «Болт» Шостаковича. Странный, резкий, с нервной механикой и абсурдной точностью.

В антракте Екатерина шепнула, что можно бы уйти – зал заметно поредел, кто-то прятал глаза, кто-то покашливал с укором. Но он вдруг сказал: «Досидим». И она посмотрела с удивлением – не на него, а как будто в него: потому что говорил не он, а какая-то внутренняя часть, которой раньше не было или она молчала.

Он вышел из зала с чувством, словно кто-то впервые озвучил время. Без прикрас. Не красиво. Не возвышенно. Но – честно.

Николай не смотрел балет – он его слышал. Не как зритель, а как инженер. Как человек, привыкший понимать соединения – движения, скрепы, усилия. Несмотря на хаос, музыка и действие не распадались. Каждый жест был для него как крепежный болт – в конструкции общего замысла. Он знал: если болт завернут верно – вода не прорвёт дамбу, а машина заведётся. Он верил не в выдуманную логику, а в ту, которую можно потрогать руками – с натугой, с трением, с точностью чертежа.

И всё же – порой – он пытался рассчитать и порядок жизни. И каждый раз, дойдя до какой-то черты, останавливался. Потому что понимал: там логика другая. Или её вовсе нет.

Екатерина любила фотографировать. Подаренный на день рождения складной «Фотокор» – тяжёлый, с упрямым затвором – послушно поддавался её тонким, но сильным рукам. Возможно, в каком-то альбоме всё ещё лежит фотография – Николай с дочерью и собакой на пляже под Ялтой. Стоит, подняв воротник, ветер треплет волосы. Он смотрит вдаль, в прищуре – не только солнце, но и попытка рассмотреть что-то за горизонтом.

Летом 1936 года Екатерина настояла съездить в Харьков: «Надо Лизе показать, откуда ты родом». Поезд шёл всю ночь. Дом на окраине пах яблоками и старой мебелью. Липа в саду всё ещё росла. Он вышел, посмотрел на скамейку, где когда-то им с Митей мама читала под фонарём. И в этот момент, может быть, что-то внутри стало прощаться.

17 декабря того же года за ним пришли. Без шума. Просто – «Пойдёмте». Он был в жилете, с книгой в руках – томик Герцена. Надел пальто, пригладил волосы. Собака залаяла. Екатерина стояла с полотенцем в руках – не поняв сразу, что происходит.

С Рождества он был в Бутырке. Письмо от жены пришло – короткое, тревожное. Он ответил спустя два месяца. Потом было ещё одно письмо. Оно не дошло.

4 августа 1937 года – расстрел. Протокол – всего две страницы. Обвинение – терроризм. Ни суда, ни адвоката. Только подпись.

Могилы нет. Фото – одно. Высокий лоб, тёмные волосы, сосредоточенный взгляд. Лицо человека, который всё делал точно. Без суеты.

А теперь за него говорит память. В полутоне. В движении рук. В имени, что повторилось. В потомке, который однажды увидел его лицо – и понял, что оно не исчезло. С выражением, будто он всё ещё рисует мост. Мост, на котором никто уже не стоит.

Я выключил компьютер, и в комнате стало темнее. Было утро, город ещё не проснулся, и в экране отразилось моё собственное лицо – не старое, не молодое, просто лицо. Я смотрел на него, как он, возможно, когда-то смотрел на своё – с тихим недоумением перед тем, как быстро живёт время.

И тогда подумал: может быть, мы и ищем себя не затем, чтобы найти, а чтобы однажды заметить – из глубины чужой фотографии, сквозь пятно времени, сквозь отблеск света – взгляд, в котором кто-то остался ждать.

Имя – всего лишь форма. Но иногда в ней – как в футляре для скрипки – лежит тишина, которую узнаёшь на слух.

Я никогда не увижу, кто был он. Но я всё-таки знаю, что это был не просто человек.

Это был – мост.

ЖЕНА

Ветер с Кремля приносил с собой тепло камня, пыль и ту металлическую свежесть, что бывает в городе накануне праздника. Завтра должны были быть парад, салют, речи. Так уж вышло, что день его рождения совпадал с Днём Победы – и каждый год, с детства, был не только его.

Где-то внизу, за стеклянной оградой террасы, Москва сияла, как начищенное серебро. На перилах таял иней от фужеров с шампанским.

В глубине номера бесшумно суетились две девушки в черных униформах, расставляя вазы с фруктами и укладывая снеки в фарфоровые розетки.

Он стоял, прислушиваясь – к городу, к себе, к женщине рядом.

Алёна молчала. В профиль её лицо казалось особенно тонким и почти юным – как у тех, кто остаётся в памяти не сразу, но навсегда.

Она не смотрела на него, только изредка кивала, словно соглашаясь с чем-то, чего он ещё не сказал.

Дверь номера тихо щелкнула – будто вздох облегчения.

– Знаешь, я ведь ничего не боюсь, – проговорил он, не оборачиваясь. – Ни этих своих пятидесяти, ни врагов, ни даже одиночества. Но вот высоты боюсь до дрожи. Ты одна это знаешь.

– Ты всегда боялся окончаний, – отозвалась она после паузы. – Даже когда их не было.

– Ты ведь тогда нарочно споткнулась? – спросил он.

– Нет, – ответила, улыбнувшись. – Новые «лабутены» жали. Да и в «Дягилеве» пол был в трещинах.

Он сделал глоток.

– Тогда, – сказала она, – ты был простым опером, но уже заказывал «Болланже» не глядя в меню.

– А ты уже ездила на «Кайене», хоть тебе и было двадцать.

– Муж подарил. Родители оплатили.

Ответа не было. Только шампанское – холодное, чуть колкое.

– Ты всегда быстро решал, кому сидеть, – добавила она. – А со мной – тянул.

Он ухмыльнулся. Было что-то странное в этой ночи – слишком тихой, слишком ясной.

Она смотрела в него, точно искала что-то под кожей.

– Всё у нас было не вовремя, Игорь.

– Иногда мне снится крепость. Пыль, жара, стены. Я – кто-то совсем другой. Мы лезем по лестницам, нас сбрасывают, копья, смола… – он замолчал. – Я падаю. И знаю, что умираю. И всё равно лезу.

– Ты всегда лез наверх, даже если знал, что упадёшь, – сказала она, с оттенком жёсткой правды.

Он повернулся к ней.

Она сидела на краю кресла, скрестив ноги. Пурпур её платья, затенённый жёлтым светом торшера, казался почти чёрным – как чернильный лепесток. Оголённые плечи – светлые, теплые. Ткань шевелилась еле слышно.

Всё ещё красивая, но что-то уставшее поселилось в ней. Не возраст, нет. Что-то невыговоренное.

– А я тогда думала – предложит. Вот он сейчас скажет. На завтрак, в «Пушкине», помнишь? Две бутылки шампанского. И я знала. Верила. А потом ты сказал: «Нам пора».

За окном началась репетиция парада, и он знал, что ей уже пора.

– У тебя теперь кто-то есть? – спросил он.

– У тебя тоже, – ответила она и мельком взглянула на часы – тонкий овал в бриллиантах, почти ювелирная капля на запястье. Как у королевы. На боковине мизинца татуировка – еле заметная восьмёрка. Или бесконечность.

Молчали. Вечер уходил сам, не дождавшись их. Москва, Красная площадь, этот номер – и даже Вера, девочка из Перми, которую она выбрала ему сама, – всё это было лишь фоном к тому, что не случилось двадцать лет назад. И уже не случится.