18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Васильевич Гоголь – Вий (страница 4)

18

— Я хочу знать все, что ни написано; я пойду в бурсу, ей Богу, пойду. Что ты думаешь, я не выучусь? Всему выучусь, всему!

— О Боже ж мой, Боже мой!.. — говорил утешитель и спустил свою голову на стол, потому что совершенно был не в силах держать ее долее на плечах. Прочие казаки толковали о панах и о том, отчего на небе светит месяц.

Философ Хома, увидя такое расположение голов, решился воспользоваться и улизнуть. Он сначала обратился к седовласому казаку, грустившему об отце и матери:

— Что ж ты, дядько, расплакался? — сказал он, — я сам сирота! Отпустите меня, ребята, на волю! на что я вам?

— Пустим его на волю? — отозвались некоторые, ведь он сирота; пусть себе идет, куда хочет.

— О Боже-ж мой! Боже мой! — произнес утешитель, подняв свою голову, — отпустите его! Пусть идет себе!

И казаки уже хотели сами вывесть его в чистое поле; но тот, который показал свое любопытство, остановил их, сказавши:

— Не трогайте: я хочу с ним поговорить о бурсе; я сам пойду в бурсу…

Впрочем, вряд ли бы этот побег мог совершиться, потому что когда философ вздумал подняться из-за стола, то ноги его сделались как-будто деревянными, и дверей в комнате начало представляться ему такое множество, что вряд ли бы он отыскал настоящую.

Только ввечеру вся эта компания вспомнила, что нужно отправиться далее в дорогу. Взмостившись в брику, они потянулись, погоняя лошадей и напевая песню, которой слова и смысл вряд ли бы кто разобрал. Проколесивши большую половину ночи, беспрестанно сбиваясь с дороги, выученной наизусть, они наконец спустились с крутой горы в долину, и философ заметил по сторонам тянувшийся частокол, или плетень, с низенькими деревьями и выказывавшимися из-за них крышами. Это было большое селение, принадлежавшее сотнику. Уже было далеко за полночь; небеса были темны, и маленькие звездочки мелькали кое-где; ни в одной хате не видно было огня. Они въехали, в сопровождении собачьего лая, во двор. С обеих сторон были заметны крытые соломою сараи и домики; один из них, находившийся как раз посредине против ворот, был более других и служил, как казалось, пребыванием сотника. Брика остановилась перед небольшим подобием сарая, и путешественники наши отправились спать. Философ хотел однако же несколько осмотреть снаружи панские хоромы; но, как он ни пялил свои глаза, ни что не могло означиться в ясном виде: вместо дома представлялся ему медведь; из трубы делался ректор. Философ махнул рукою и пошел спать.

Когда проснулся философ, то весь дом был в движении: в ночь умерла панночка. Слуги бегали впопыхах взад и вперед; старухи некоторые плакали; толпа любопытных глядела сквозь забор на панский двор, как будто бы могла что-нибудь увидеть. Философ начал на досуге осматривать те места, которые он не мог разглядеть ночью. Панский дом был низенькое, небольшое строение, какие обыкновенно строились в старину в Малороссии; он был покрыт соломою; маленький, острый и высокий фронтон с окошком, похожим на поднятый кверху глаз, был весь измалеван голубыми и желтыми цветами и красными полумесяцами; он был утвержден на дубовых столбиках, до половины круглых, и снизу шестигранных, с вычурною обточкою вверху. Под этим фронтоном находилось небольшое крылечко, с скамейками по обеим сторонам. С боков дома были навесы на таких же столбиках, инде витых. Высокая груша с пирамидальною верхушкою и трепещущими листьями зеленела перед домом. Несколько амбаров в два ряда стояло среди двора, образуя род широкой улицы, ведшей к дому. За амбарами, к самым воротам, стояли треугольниками два погреба, один напротив другого, крытые также соломою; треугольная стена каждого из них была снабжена низенькою дверью и размалевана разными изображениями: на одной из них нарисован был сидящий на бочке казак, державший над головою кружку с надписью: Все выпью! На другой фляжка, сулеи и по сторонам, для красоты, лошадь, стоящая вверх ногами, трубка, бубны и надпись: Вино — казацкая потеха. С чердака одного из сараев выглядывал, сквозь огромное слуховое окно, барабан и медные трубы. У ворот стояли две пушки. Все показывало, что хозяин дома любил повеселиться и двор часто оглашали пиршественные клики. За воротами находились две ветряные мельницы. Позади дома шли сады, и сквозь верхушки дерев видны были одни только темные шляпки труб, скрывавшихся в зеленой гуще хат. Все селение помещалось на широком и ровном уступе горы. С северной стороны все заслоняла крутая гора и подошвою своею оканчивалась у самого двора. При взгляде на нее снизу, она казалась еще круче, и на высокой верхушке ее торчали кое-где неправильные стебли тощего бурьяна и чернели на светлом небе; обнаженный глинистый вид ее навевал какое-то уныние; она была вся изрыта дождевыми промоинами и проточинами. На крутом косогоре ее в двух местах торчали две хаты; над одною из них раскидывала ветви широкая яблоня, подпертая у корня небольшими кольями с насыпною землей. Яблоки, сбиваемые ветром, скатывались в самый панский двор. С вершины вилась по всей горе дорога, и, опустившись, шла мимо двора в селение. Когда философ измерил страшную круть ее и вспомнил вчерашнее путешествие, то решил, что или у пана были слишком умные лошади, или у казаков слишком крепкие головы, когда и в хмельном чаду умели не полететь вверх ногами вместе с неизмеримой брикой и багажом. Философ стоял на высшем в дворе месте, и когда оборотился и глянул в противоположную сторону, ему представился совершенно другой вид. Селение вместе с отлогостью скатывалось на равнину: необозримые луга открывались на далекое пространство; яркая зелень их темнела по мере отдаления, и целые ряды селений синели вдали, хотя расстояние их было более, нежели на двадцать верст. С правой стороны этих лугов тянулись горы, и чуть заметною вдали полосою горел и темнел Днепр.

— Эх, славное место! — сказал философ, — вот тут бы жить, ловить рыбу в Днепре и прудах, охотиться с тенетами или с ружьем за стрепетами и крольшнепами; впрочем, я думаю, и дроф не мало в этих дугах. Фруктов же можно насушить и продать в город множество, или, еще лучше, выкурить из них водку, потому что водка из фруктов ни с каким пенником не сравнится. Да не мешает подумать и о том, как бы улизнуть отсюда.

Он приметил за плетнем маленькую дорожку, совершенно закрытую разросшимся бурьяном; поставил машинально на нее ногу, думая наперед только прогуляться, а потом тихомолком, промеж хат, да и махнуть в поле, как внезапно почувствовал на своем плече довольно крепкую руку.

Позади его стоял тот самый старый казак, который вчера так горько соболезновал о смерти отца и матери и о своем одиночестве.

— Напрасно ты думаешь, пан философ, улепетнуть из хутора! — говорил он, — тут не такое заведение, чтобы можно было убежать; да и дороги для пешехода плохи, а ступай лучше к пану: он ожидает тебя давно в светлице.

— Пойдем! что ж… я с удовольствием, — сказал философ, и отправился вслед за казаком.

Сотник, уже престарелый, с седыми усами и с выражением мрачной грусти, сидел перед столом в светлице, подперши обеими руками голову. Ему было около пятидесяти лет; но глубокое уныние на лице и какой-то бледно-тощий цвет показывали, что душа его была убита и разрушена вдруг в одну минуту, и вся прежняя веселость и шумная жизнь исчезли навеки. Когда взошел Хома вместе с старым казаком, он отнял одну руку и слегка кивнул головою на низкий их поклон.

Хома и казак почтительно остановились у дверей.

— Кто ты и откуда, и какого звания, добрый человек? — сказал сотник ни ласково, ни сурово.

— Из бурсаков, философ, Хома Брут…

— А кто был твой отец?

— Не знаю, вельможный пан.

— А мать твоя?

— И матери не знаю. По здравому рассуждению, конечно, была мать, но кто она и откуда, и когда жила, ей Богу, добродию, не знаю.

Старик помолчал и, казалось, минуту оставался в задумчивости.

— Как же ты познакомился с моею дочерью?

— Не знакомился, вельможный пан, ей Богу, не знакомился! Еще никакого дела с панночками не имел, сколько ни живу на свете. Цур им, чтобы не сказать непристойного!

— Отчего же она не другому кому, а тебе именно назначила читать?

Философ пожал плечами:

— Бог его знает, как это растолковать! Известное уже дело, что панам подчас захочется такого, что и самый наиграмотнейший человек не разберет; и пословица говорит: «Скачи, враже, як пан каже».

— Да не врешь ли ты, пан философ?

— Вот на этом самом месте пусть громом так и хлопнет, если лгу!

— Если бы только минуточкой долее прожила ты, — грустно сказал сотник, — то, верно бы, я узнал все. «Никому не давай читать по мне, но пошли, тату, сей же час в Киевскую семинарию и привези бурсака Хому Брута; пусть три ночи молится по грешной душе моей. Он знает…» А что такое знает, я уже не услышал: она, голубонька, только и могла сказать, и умерла. Ты, добрый человек, верно известен святою жизнью своею и богоугодными делами, и она, может быть, наслышалась о тебе.

— Кто? я! — сказал бурсак, отступивши от изумления, — я святой жизни? — произнес он, посмотрев прямо в глаза сотнику, — Бог с вами, пан! Что вы это говорите! Да я, — хоть оно непристойно сказать, — ходил к булочнице против самого страстного четверга.

— Ну… верно, уже недаром так назначено. Ты должен с сего же дня начать свое дело.