Николай Вагнер – Темное дело. Т. 2 (страница 7)
– Вишь, осерчал добре! – флегматически заметил низенький, коренастый рыжий матросик-хохол с серебряной серьгой в ухе – Хома Чивиченко.
Помню, тогда на меня налетело странное состояние, близкое к тому, которое охватило меня после смерти Марии Александровны и довело до временного помешательства.
Это была апатия и какой-то злобный, отчаянный индифферентизм. Мне сначала сделалось вдруг страшно досадно, зачем у меня дрожат руки и ноги, зачем колотится сердце, зачем я бросился без памяти прятаться за столб? Затем мне захотелось, чтобы это дело разрушения кипело ещё сильнее, убийственнее. Пусть дерутся, бьют, громят, пусть убивают и разбивают всё вдребезги, в осколки… Так и следует, так необходимо в этом злобном, безобразном мире. Крови! Грома! Разрушенья! – больше, больше!!.. «Темный путь! Темное дело!»
И я невольно, дико захохотал.
Помню, поручик Сафонский посмотрел на меня как-то странно, удивленными глазами.
На другой день я переехал с моей батареи на бастион. Я привез в него четыре моих новеньких 5-дюймовых орудия. Мои орудийные молодцы были бравый молодой народ, горевший нетерпением: послать на вражью батарею побольше губительного чугуна и свинца.
И я, помню, им тогда вполне сочувствовал.
На бастионе лейтенант Фараболов уступил мне свою каморку.
– Всё равно, – сказал он, – я три ночи не буду и вы можете располагаться в ней, как вам будет удобнее.
Но в этом-то и был вопрос: как мне будет удобнее?
Дело в том, что почти всю каморку занимала кровать, небольшая, коротенькая, с блинообразным тюфяком, твердым, как камень.
Около кровати помещался стояк, с дощечкой, который заменял ночной столик. Более в каморке ничего не было и ничего не могло быть, так как оставалось только крохотное местечко перед маленькой дверью с окошечком или прорезью в виде бубнового туза.
Каждый, входивший в эту дверцу, был обязав тотчас же садиться на кровать, согнувшись в три погибели…
И всё-таки эта каморка считалась благодетельным комфортом!
По крайней мере я рассчитывал, что высплюсь на славу. Но расчёты не оправдались.
Прошедшую ночь я провел без сна. Целую ночь, только стану засыпать, как вдруг. во все стороны, разлетаются кровавые искры, и рыжий, скуластый Чевиченко сентенциозно проворчит:
– Вишь, осерчал добре!
Сердце забьётся, забьётся, – и застучит, зажурчит кровь в висках… И я злюсь, и проклинаю, и гоню к чёрту все эти не прошенные галлюцинации.
Почти не уснув ни крошки в четыре часа, с страшною головною болью, я поднялся и начал собираться на бастион.
Благо теперь под рукой были зарядные ящики. Я запасся подушкой и периной, – две бурки, две шинели, – всё это давало надежду устроить постель на славу.
И действительно, она была постлана очень мягко, но только спать на ней было жёстко.
«Он» этот постоянный кошмар, давивший каждого военного во все время севастопольской осады – положительно не дал спать.
– Ровно белены объелся! – говорили солдаты. – И действительно, «он» давал успокоиться Не более, как на полчаса, на двадцать минут и вдруг с оника[6] начинал громить залпами, которые, правда, не приносили нам особенного вреда, но постоянно держали в страхе, на ногах, наготове.
Гранаты целыми букетами огненных шаров взлетали над бастионами и начинали сверху свою убийственную пальбу.
Взрывы ежеминутно раздавались то там, то здесь. Зарево стояло в небе.
– Это он готовит, – говорили солдатики.
– Глядь, братцы. Завтра на баскион кинется.
– Дай-то, Господи!
– Давно ждём. Истомил все кишки проклятый?
– Бьёт, бьёт, что народу переколотил… Страсть!
Всё это говорилось точно у меня, под ухом, в двух шагах от той дверцы, за которой я думал заснуть.
На рассвете я вышел с головною болью, ещё более озлобленный, чем вчера.
Мою батарею поставили на восточную сторону. С этой стороны было менее огня.
«Зачем? – думал я, – почему?! И с этой стороны должен быть хороший огонь. Больше грому! Больше разрушения!!»
– Комендор! – вскричал я высокому красивому солдату. – Стреляй из всех разом!
– Слушаю, Ваше благородие! – И он закричал: – 1-ая, 2-ая, 3-ья, 4-ая, 5-ая пли!!
Оглушительный залп потряс тихий, утренний воздух.
Солдаты снова накатили отскочившие и дымившиеся орудия.
А я жалел, что нельзя снова сейчас же зарядить их и послать новую посылку разрушения. За меня эти посылки посылали другие батареи.
– А вы напрасно выпускаете разом все заряды, – сказал подошедший в это время штабс-капитан Шалболкин – надо всегда наготове держать одно или два орудия с картечью.
– А что?
– А то, что не ровен час, Он вдруг полезет. Надо быть готовым встретить Его вблизи.
– Как вблизи?
– Так! Если он полезет на нас, то подпустить на дистанцию и огорошить. Если прямо в штурмовую колонну, то картечь а-яй бьёт здорово! Кучно!
И под этими словами у меня вдруг ясно, отчетливо вырисовалась картина, как бьёт эта картечь, как она врезывается в «пушечное мясо», рвет его в клочки и разбрасывает во все стороны лохмотья. Отлично!
– Вы правы, капитан, я воспользуюсь… – И я выставился за парапет.
Там, в предрассветной мгле, на неприятельских батареях вспыхивали то там, то здесь белые клубочки дыма.
В траншеях шла какая-то возня. О ней можно было только догадываться по буграм земли, которые, словно живые, вырастали в разных местах.
Вокруг меня, мимо ушей, жужжали пули; – я стоял облокотившись на бруствер.
– Ваше благородие! Здесь так невозможно… Здесь сейчас, невзначай пристрелют – предостерегал меня седенький старичок-матросик. Я обернулся к нему и в то же самое мгновение почувствовал, как что-то обожгло мне ту руку, на которую я облокотился.
Я быстро спустился вниз.
Это была та самая рука, в которую я был ранен на Кавказе, в памятную для меня ночь.
Я стиснул зубы от бессильной злобы и невольно подумал: если бы весь этот глупый шар, на котором мы живём, вдруг лопнул, как бомба, и все осколки его разлетелись бы в пространстве этого глупого, безучастного неба.
Из руки сильно текла кровь и от этого кровопускания голове стало легче.
– Вам надо сейчас в перевязочный барак, – сказал мне штабс-капитан, перевязывая мне руку платком. – Новая рана вблизи старой. Может быть нехорошо… Пожалуй руку отрежут.
Я ничего не ответил. Молча ушел и залёг в свою каморку. И под громы выстрелов – заснул, как убитый, и проспал до полудня, несмотря на все старания товарищей разбудить меня.
На другой день рука моя сильно распухла и меня отправили в город. Рана была сквозная, на-вылет, в мякоть, но тем не менее я должен был пробыть, по поводу лихорадочного состояния, дня три или четыре в лазарете.
– Счастливо ещё отделались, – рассуждал доктор, – на пол-мизинца полевее, так и руку прочь!
– Мало ли что могло быть, если бы на пол-мизинца полевее или поправее… «Тёмное дело!..»
Помню, я выписался вечером и пошел в ресторан, к Томасу.
В это время даже на бульваре, – около Дворянского собрания, превращенного в госпиталь, – было опасно.
Город совсем опустел, всё население как будто превратилось в военных, которые попадались угрюмые и озабоченные в одиночку или группами.
У Томаса я нашёл, впрочем, довольно оживлённый кружок. Из наших там был Локутников – красивый, ловкий брюнет, который о чем-то спорил с двумя гвардейцами.
Я подошел к ним и он нас представил. Это были поручики Гутовский и Гигинов.
– Вот скажите, – обратился ко мне Локутников, – они спорят, что севастопольская осада ничуть не отличается от других.