Николай Вагнер – Темное дело. Т. 2 (страница 2)
Она крепко, судорожно сжимала мою руку.
– Серафима! – прошептал я.
Она быстро обернулась ко мне. Нижняя губа её дрожала. Из глаз катились слезы. И в этих глазах было столько грустного чувства, что мне невольно стало жаль её.
– Серафима! – сказал я. – Отныне и на век вы будете моим истинным, дорогим другом…
В глазах её появилось столько детской радости. Её лицо сияло такой наивной простотой, доверчивостью, чувством. Это была настоящая грезовская головка, у которой блестящие глаза с такой любовью, так близко смотрели прямо в мои, как будто ждали от меня чего-то.
Я тихо обнял её и поцеловал.
И я помню, как она вся как бы ослабла под этим поцелуем. Медленно и крепко она обняла меня и прижалась к моей груди своей тяжело волнующейся грудью…
Помню, какой-то внутренний голос шептал мне:
«Отстранись! Отодвинься!»
Но отодвинуться – значило оскорбить её, так казалось мне тогда, оскорбить то глубокое, беззаветное доверие, с каким она отдавалась этой первой братской привязанности в своей жизни.
И я сидел молча.
Я чувствовал жар, трепет её тела, горячего, благоухающего, среди душного, ароматного вечера. Кровь невольно начала закипать во мне, и тяжелая, горячая приливала к голове и сердцу.
Как во сне промелькнула в моем представлении Лена, с безмолвным укором… Но я уже не владел собой… Я тихо, трепетно гладил горячую, атласную руку Серафимы, всю открытую, в кисейном, широком рукаве и наши руки «заблудились», как говорят французы…
Я помню её бессильную борьбу, её робкий шёпот, помню её напоминания о Лене, но всё это помню как сквозь сон. Ни я, ни она уже более не владели собой.
– Владимир! Серафима Львовна! – Раздался вблизи радостный голос Серьчукова. – А я поймал!.. смотрите-ка!
Мы быстро вскочили, оправились, и я выскочил к нему из-за кустов. Вслед за мной шла Серафима.
Серьчуков действительно поймал большую горную куропатку.
Он крепко держал её обеими руками и она тяжело дышала и грустно смотрела на нас своими открытыми, большими, блестящими глазами.
Я помню, что эти глаза тогда напомнили мне глаза Серафимы, когда она обрадовалась моему признанию.
Она подошла к Серьчукову, взяла куропатку у него из рук, крепко поцеловала её и высоко взбросила кверху. Куропатка быстро улетела.
– Серафима Львовна!.. Что вы делаете?.. – жалобно вскричал Серьчуков…
– Каждый зверь и птица должны радоваться, Пьер Серьчуков… – проговорила она сентенциозно, слегка дрожащим голосом.
– Чему?
– Любви и свободе…
Он отчаянно махнул рукой, а она схватила меня за руку и быстро повлекла дальше.
Пьер Серьчуков, раскрыв рот, с недоумением посмотрел на нас…
Мы пробродили часа два или три. Помню, стала заниматься заря, когда мы вернулись, наконец, домой.
Помню, что с первых же наших шагов меня накрыл демон раскаяния и начал грызть моё сердце.
«Что же я сделал дурное?» утешал я себя… «И кто из двух нас виноват больше: я или она?.. Ведь сколько есть людей, Дон-Жуанов, которые не считают падение преступлением и жуируют жизнью!»…
Но все эти утешения плохо действовали. Внутри стоял неугомонный, подавляющий: упрек, стоял в виде милого, грустного образа моей дорогой Лены, и мне было невыносимо скверно, тяжело, стыдно и противно…
Но в то же время я смутно чувствовал, что я должен поддержать и успокоить её, ту, которая отдалась мне с такой пылкой, самоотверженной привязанностью и шла теперь подле меня довольная и любящая.
И мы говорили, болтали как дети; говорили о нашем детстве, о всяком вздоре… Мы крепко сжимали друг другу руки. Мы ходили обнявшись, и наши шаги, речи прерывались поцелуями, в которых (увы!) не было уже ничего братского.
Но настоящая кара началась на другой день, поутру, когда я вполне убедился, что Серафима отдавалась мне впервые, и что я преступник в полном смысле этого слова…
Я сидел молча, сердце тяжело колотилось в груди, голова кружилась…
«Лена! Лена!.. Как я могу теперь смотреть на тебя, каким голосом говорить с тобой, когда передо мной будет стоять живым укором эта тень соблазненной мной доверчивой девушки!».
«Да разве эта девушка тебе пара?.. Она тебе в тётки годится», говорил смущающий голос.
Но этого-то голоса я и боялся всего больше.
Часу в 12 пришел ко мне Серьчуков.
– Растолкуй ты мне, что творится с Серафимой. Она цветёт, ликует. Я её пробовал угощать и «Тёмным путем» и всякими «теориями». И даже жидов в ход пустил… Ничего не берёт! Неуязвима и баста! Думал было подступить уже осторожно с «декларацией», но она залилась таким хохотом… И теперь помирает, хохочет! Что у вас вчера произошло?.. Растолкуй, пожалуйста!..
– А то, что я свинья, скотина презренная!.. И ты, ты… в особенности ты, имеешь полнейшее право меня презирать…
И я почти был готов разреветься…
– Напрасно ты предаешься отчаянию… Это вовсе не резонно?.. Если ваше грехопадение совершилось, то что же из этого?..
– Как?! – и я вытаращил на него глаза.
– Так, никак… А я очень рад…
– Чему?
– Д-да тому, что мои теперь пути открыты. Ты с ней поамурничаешь месяца два, потом обратишься с раскаянием сердца к твоей «дорогой Лене», принесешь торжественно покаяние, очистишься и соединишься законным браком, как добрый христианин.
– А ты?
– А я?! Я, брат, женюсь на миллионе и возьму старую деву в виде приданого…
Я с неудовольствием смотрел на него во все глаза.
– Одно только странно мне, братец мой… Куда у неё вдруг девалась вся эта чепуха, от которой я с таким усердием лечу её вот уж третий год. Ведь ты не поверишь, если бы трое субъектов были больны тремя болезнями, которые сидят в ней, то они давно бы окочурились… А она… Поди ты… Сегодня я её основательно досмотрел… Ничего!.. Ну, да врёт, шалит!.. С epilepsis-то она не расстанется. Нет! Дудки!
– И ты женишься на ней, не смотря…
– Ни на что не посмотрю… Ведь миллион!.. Чудак ты!!.. А с epilepsis люди живут… И-и!.. Притом мирная, покойная жизнь, дети! Перемелется и всё мука будет…
И он махнул рукой и вытащил сигару.
– Нет ли, брат, стаканчика кахетинского? Такая анафемская жара. Всё горло скипелось.
И я дал ему кахетинского.
VII.
Через час мы отправились с ним к Серафиме. Он немножко навеселе, я – смущённый и печальный.
Но всё это смущение и печаль сразу рассеялись при встрече с нею! Солнце светило так радостно, и всё лицо её сияло таким довольством, счастьем, любовью; оно было так молодо, свежо, симпатично, что мне показалось в эту минуту, что я действительно люблю её и только одну её.
Она поминутно смеялась и предмет насмешек её был Пьер Серьчуков. Она взглядывала на меня с игривым кокетством и доверчивостью, а Пьер Серьчуков уселся с ногами на оттоманку, в темный угол и бурчал оттуда ленивым, сонным голосом, точно шмель из своей норы.
Но голос его становился глуше, отрывочнее и вдруг он замолк и испустил такой откровенный храп, что она захохотала, но захохотала вполголоса, зажав рот платком.
Затем она тоже, быстро вскочив с дивана, села подле меня, обняла и, шумя шелковым платьем, поцеловала меня таким долгим, восторженным поцелуем, что я чувствовал, как вся кровь во мне опять закипела.
– Пойдем гулять… – шепнула она мне, чуть слышно, разглаживая мои волосы и тяжело дыша.
– Теперь жарко… устанешь.
– Н-н-нет!.. Хочешь, я велю оседлать лошадей… Поедем верхами… Прокатимся… Я прошу тебя!.. Милый!!..
Я согласился и она побежала распорядиться.