Николай Вагнер – Темное дело. Т. 2 (страница 18)
Матросики принесли стол, на котором мы должны были вкушать нашу трапезу.
Но трапеза наша не удалась. Только что мы принялись за неё, как пришло известие, что сейчас явятся священники служить благодарственный молебен, по поводу отбития штурма. И действительно, не прошло пятнадцати или двадцати минут, как раздалось церковное пение и, на бастион пришла целая толпа из Севастополя, преимущественно солдат и моряков.
Впереди высокий унтер-офицер нёс крест, точно знамя. За ним шел хор из военных, а за хором выступал наш отец Александр, известный всем севастопольским бастионам. Не раз он ходил в ночные атаки вместе с севастопольцами и с крестом в руке укреплял и воодушевлял храбрых защитников.
Целое облако пыли внесли импровизированные богомольцы. Перед бастионной иконой поставили маленький стол, на него серебряную миску с святой водой. Все торжественно суетились и Простоквасов принимал уже деятельное участие в этой суете.
Я смотрел на лица наших солдатиков. Они все точно преобразились. Каждый как будто ушел куда-то внутрь и смотрел так серьезно, такими глубокими блестящими глазами. Каждый молился с таким восторженным увлечением. Многие стояли на коленях и шептали вслух молитвы. У многих слезы текли из глаз.
Я оглянулся назад, на угол, в котором осталась наша компания. Там в тени стояла княжна впереди всей группы. Мне казалось, что на её лице был какой-то вопрос, какое-то недоумение. Оно было сосредоточенно и грустно задумчиво.
Когда начали прикладываться к кресту и в толпе опять началась суетня, то я снова оглянулся в дальний угол. Но княжны и компании там уже не было.
Я бросился к выходу из бастиона. Я думал их встретить где-нибудь на скате кургана, но их нигде не было.
Я взбежал на угловую башню и взглянул на поле. Везде ещё продолжалась уборка тел, везде сновали группы солдат, возились, копошились, везде несли носилки с ранеными и убитыми. Точно муравьи вытягивались в длинные цепочки и пропадали в неприятельских траншеях. Кое-где сновали фуры с красными крестами или платформы, на которых правильными рядами укладывали убитых.
Я взглянул налево. Там, вдали было облачко пыли, скакала кавалькада и впереди всех чернела, женская фигурка в шляпе-берсальерке.
В эту ночь, – чуть ли не единственную ночь под Севастополем, – батареи и траншеи молчали. И как-то странна, непривычна была тишина, после несмолкаемого грома и штурма.
Я почти всю ночь бродил по полям и долам. Это тоже была привилегия этой ночи. Облака неслись, друг за другом, легкие зеленовато-серебристые, облитые лунным светом. Порой они раскрывали яркий, почти полный месяц. Он серебрил всю даль и поле, на котором чернели лужи, свежей, не высохшей крови.
Но все ужасы битвы как-то стушевались, отодвинулись, ушли куда-то вдаль, а на сердце было легко, как в теплый праздничный, весенний день.
Помню, я пристально посмотрел на месяц, и вдруг вспомнил о ней.
Да почему же «не сманишь» думал я и при этом припомнил отзыв Фарашникова.
– Она, сударь ты мой, девка самая противная. Дразнит тебя. Хвостом пред тобой виляет. А в руки не даётся. Сущая гадь!
И ещё припомнил как при этом Сафонский торжественно продекламировал:
Я помню при этом плюнул и пошел вон.
Я понимаю, что если бы она не была так хороша собой, то их ожесточение против неё не было бы так полно и радикально. Они не могут понять ни её оригинальничанья, ни её своеобразного взгляда на вещи. Они ненавидят, потому что много, бессознательно любят. Я несколько раз замечал, как взгляды всех, решительно всех, были прикованы к ней. Они ненавидели и в то же время невольно любовались ею.
Говорят, что бабка её была черкешенка или грузинка, но все равно; она сама – лучший тип женщины нашего кавказского племени… И в особенности эти мучительно жгучие, большие черные глаза!.. Сколько в них силы!!..
Они часто являлись мне во сне, но это уже не был тот кошмар, который так болезненно преследовал меня после того вечера, как я увидал её в первый раз.
После бури наступило затишье: после штурма Севастополь отдыхал. Неприятель не тревожил его почти до конца июня. Мы же до того свыклись с обыкновенной бомбардировкой, что она для нас являлась чем-то вроде уличного шума от колёс и всякой возни. И среди этой условной тишины, везде на всех бастионах царила убийственная скука…
Взойдёт летний, жаркий, скучный день и тянется как медленная пытка вплоть до душного вечера. Товарищи дуются в карты, под защитой какого-нибудь блиндажика; а я брожу, как тень тоскующая, и жажду хоть капли чего-нибудь, чтобы занять мою ноющую душу.
По временам, вечерами, мы собирались на шестой бастион. Там был разбитый рояль. Сюда приходили любители со скрипкой, флейтой, кларнетом и устраивали нечто вроде музыкального вечера, с аккомпанементом вражьих выстрелов. Лейтенант Тульчиков, брюнет, красавец, с прекрасным тенором, угощал ариями и романсами. В особенности один романс тогда врезался в моей памяти и раздавался в ушах днём и ночью. И до сих пор, как только я услышу этот романс, то тотчас же всё Севастопольское время воскресает в памяти с поразительною ясностью, со всеми его перипетиями и «мучительными днями». Вот и теперь я как будто слышу, как он начинает глухо, morendo[22]:
И потом этот чудный переход:
И сколько раз в течение севастопольской муки, сколько раз среди бессонных, душных ночей я повторял слова этого романса.
И помню в первый раз, когда я робко, несмело, самому себе признался в моей любви – я ужаснулся.
«Давно ли, думал я, мне казалось всякое увлечение немыслимым, и моя разумная, глубокая любовь к Лене представлялась геркулесовыми столбами, дальше которых нельзя идти; и вот!»
Впрочем, я отдался не сразу этой новой и «ужасной» страсти. (Да! для меня она была ужасная!) Помню, сначала я долго боролся. Я почти месяц, целых три недели не видал её. (И сколько на моем месте не выдержало бы и половину этого испытания!). Правда, в течение двух недель я чуть не каждый день ходил в Севастополь. Я был в госпитале, в бараках, у Томаса. Везде я жадно прислушивался, не услышу ли где-нибудь её имя; но оно точно в воду кануло.
Каждый раз я шел с смутной надеждой, что узнаю что-нибудь. – Спросить прямо кого-нибудь об ней мне не хотелось, да, может быть, не достало бы и духу спросить хладнокровно; а выдать моё чувство мне было и совестно. и обидно. Протолкавшись и прокутив целый вечер с каким-нибудь встречным людом, я возвращался обратно, со злобой отчаяния.
Помню, в Севастополь я ходил всегда мимо бастионов, спускался около восьмой артиллерийской бухты и оттуда выходил на Николаевскую площадь. Это был самый безопасный путь. Но оттуда возвращался отчаянной дорогой; в особенности была одна площадка, которая шла от нашей батареи к Чесменскому редуту. Здесь пули, ядра, бомбы крестили и бороздили воздух и землю. И я помню, по целым минутам выстаивал на этой площадке, с сухим отчаянием в сердце, думая: вот, вот ещё одна просвистит, прилетит и прямо в это сердце – неугомонное и беспокойное!
Наконец я услыхал об ней.
Раз вечером наши вернулись из Севастополя, и Простоквасов всех оповестил: что «дикая девка» опасно больна и Севастопольское воинство, благодаря Господа, кажется, наконец, от неё избавится.