Николай Тихонов – Мы живем рядом (страница 24)
— Оттуда, — сказал я за всех.
— У них тихо живут, — как бы отвечая на свои мысли, медленно сказал Алим, — машины нет, людей нет, скота нет, силы нет, тоже степь пришла. И колхоза у них нет. — Помолчав, он продолжал: — У них каракуль хороший, чистый, много есть. Много народу на земле, очень много. Сюда бы дать еще. Я в молодости тоже из дому ушел — посмотреть, как где живут. Ташкент был, Хива, Бухара видел. А теперь Ташкент видел, не узнал. И Фергана стала совсем другой. И земли не узнать. Человек другим стал. Раньше майдан-зиндан — и все. А теперь учиться стал человек, умнее стал. Эх, нет рук, всю долину садом сделал бы! Хорошо летом: тень, вода журчит, птицы поют. Мы перепел очень любим, бидана зовем. Мой внук Ашур, внучка Зейнаб тоже птиц любят, деревья любят, помогают мне в саду, а сами вот такие маленькие. Смотрите, что покажу.
Он подвел нас к глубокой траншее в человеческий рост. В ней стояли невысокие растения с плотными листьями щитообразной формы.
— Это лимоны, — пояснил Алим, — это гости. Пока гости. Хозяевами будут, скажу вам. Тут может и чай расти. А голая земля была, как мы пришли. Нам сказали: партия поможет, правительство поможет, все помогут, начинайте. И мы начали. Как живем? Хорошо живем. Не стыдно людям показать. Гостиницу построили для гостей. Чайхану открыли. Попробуйте плова из нашего риса...
Старый садовник сказал правду. Мы обедали в легком домике, построенном в узбекском стиле, скорее в большом павильоне. Мы сидели на новых коврах в спокойных и чинных позах, ели вкусные кушанья и вели самую разнообразную беседу.
Молочный суп казался нам шербетом, — так искусно он был приготовлен колхозным поваром. Мы погружали наши пальцы в плов и жалели, что не можем каждый день есть подобное совершенство. Этот плов был царем кушаний, так же как лев считается царем зверей. С нами обедали и хозяева. Тут был и председатель колхоза, который испытывал удовольствие от того, что люди, только что прибывшие из-за рубежа, будут сравнивать его плов с теми пловами, что они ели на чужбине, и отдадут предпочтение его колхозному плову. Тут сидели бригадиры, степенно разговаривавшие с агрономом; был и наш словоохотливый садовод, который сейчас стал молчаливым и важным, был счетовод и другие работники.
Дыни недаром выбрали эти места своей родиной. Их сладостный, какой-то грешный запах покорял и располагал к приятному времяпрепровождению. Я понимаю, почему эти дыни возили ко двору багдадских халифов, завернув в свинцовую бумагу. Арбузы не могли соперничать с дынями, но они были такие спелые, сладкие и прохладные, что тоже нашли поклонников среди нашей компании.
Но после дынь на втором месте стояли не арбузы и не яблоки, а гранаты. Великанские, с большой кулак величиной они имели пурпурно-темные зерна, налитые какой-то кровавой сладостью. Их сок стекал на тарелки, как жертвенная кровь садов. Рядом с ними лежали виноград, груши, яблоки, фисташки, орехи, конфеты в бумажках и без бумажек. Но все это собрание сладостей бледнело перед дынями и гранатами и казалось только свитой роскошных владык сурхан-дарьинской долины.
Чай завершил наш дружеский обед. Вечно юный, неизменный спутник всех среднеазиатских бесед и встреч никогда не может надоесть. Трудно нам представить времена, когда люди не пили чая в этих краях.
Я уже сказал, что беседа наша была разбросанной. Говорили сразу все и сразу о многом. Разговор шел то об уборке хлопка, о его возможностях в Сурхан-Дарьинской области, то о жизни вообще, о Москве, о книгах, о театрах, о музыке, то о Ташкенте и достижениях современной науки, то о том, что исчезают старые обычаи, то о том, какое значение имеют ныне хозяйства Средней Азии в общесоюзном масштабе, о будущем Аму-Дарьи и о Туркменском канале. Говорили мои друзья и о том, что видели в Лахоре, в Кабуле, кого встречали; потом вдруг кто-нибудь вспоминал что-нибудь смешное из собственных приключений, и все хохотали до слез; то слушали истории из жизни колхоза. Эти истории с большим мастерством передавали бригадиры.
Я смотрел на старого садовода, который так хорошо рассказывал о деревьях и о земле, и мне показалось, что в сущности ему все равно, какой век на свете, что он человек внутренней, обращенной к себе самому жизни, что в заботах о своем деле, о семье, детях, внуках он совершенно равнодушен к тому, что делается за пределами его личного мирка. Недаром он спросил об афганцах и сам ответил, не дожидаясь моего ответа: «У них тихо живут». И заботы его о садах, которыми можно покрыть всю сурхан-дарьинскую долину, идут от того же желания вернуть земле красоту, которую она заслуживает.
Я вспомнил картинки-реконструкции Карского, такие страшные в сопоставлении веков. Вот такие Алимы сколько раз восстанавливали уже разрушенное, сколько тратили сил, чтобы снова подымались сады на месте истребленных, сколько раз возводили города на руинах их предшественников, из века в век строили вечный Термез, потом изнемогали и исчезали! И снова лежали руины, которые пугали прохожих и ужасали новые поколенья.
Такой Алим в тысячелетней истории верил в каменных идолов и демонов, верил в огонь — верой, которой научил его Зороастр, потом поклонялся греческим богам, человекоподобным и легким, потом был буддистом и жег сладко пахнущие свечи перед статуей Будды, сидящего на лотосе, потом клал поклоны и молился со свечой в руке в несторианских храмах святой троице, проклиная буддистов, потом, распластываясь на молитве в мусульманских мечетях по первому зову муэдзина с минарета, бил себя в грудь, призывая все кары на язычников и христиан вместе взятых.
И все это происходило с ним тут, в одном и том же месте. То, что он сюда пришел из Ферганы, не имело никакого значения. И в Фергане происходило то же, или почти то же, что в Термезе.
Алим взглянул на меня попристальней, подвинулся поближе и, потрогав свою бороду, улыбнувшись как-то очень вежливо и мягко, точно извинялся за свои слова, спросил:
— Скажите мне, а как работают сейчас в Венгрии?
Почему ему пришло на ум спрашивать, как работают в Венгрии? Все что угодно я мог от него услышать, только не это. Но он, выдержав паузу, сказал с чувством большого достоинства:
— Да, в Венгрии, как они там работают, хорошо ли они работают?
— Где? — переспросил я. — В Венгрии? Почему вас это интересует?
— Как почему, — сказал он неторопливо, снова потрогав бороду. — Мой сын, мой Нуритдин, освобождал их, венгров. Руки ему там изранили, он за них кровь свою проливал. Там есть река такая... Дона, она маленькая, меньше Аму-Дарьи, Дона... Кажется, такое у ее имя?
— А, это, наверное, Дунай вы хотите сказать?
— Ну, Дона-Дунай. Это так. Значит, такая река есть. Вот он сражался на ней. Он освободил их главный город. — Алим помолчал, снова вспоминая имя города. — Будапешт-кент, — сказал он твердо.
«Вот что! Старик-то, оказывается, сын нашего времени», — подумал я.
— Я вам скажу, как сегодня работают в Венгрии.
Я вспомнил, что на другой день по приезде в Термез мы жадно набросились на газеты, которых долго не видели, и в газетах, я, между прочим, вычитал и о трудовых успехах, венгерского народа. Об этом я с удовольствием сообщил Алиму. Лицо его стало каким-то лукаво-радостным, и он сказал:
— Да и я думал, что они хорошо работают. Не зря мой сын их освободил и кровь там оставил. Вы меня очень порадовали...
— А вы представляете себе, что за страна Венгрия? — спросил я.
— Да, Нуритдин много рассказывал мне, какой они народ, как живут. Они, говорят, тоже из Азии. Вроде как бывшие узбеки, но вера другая, язык другой. Города большие есть, хорошие. Сын много рассказывал.
Тут хозяева поднялись с ковров и сказали, что нас ждут в клубе, где мы обещали рассказать колхозникам о своей поездке. Мы спустились по лестнице в колхозный сад, по которому гуляли с Алимом, и тут старик снова подошел ко мне.
— Я в клуб, простите, не пойду, у меня одно дело есть; вы уж меня простите, старика...
— Что вы, что вы! — воскликнул я. — Я понимаю, что вы устали...
— Я не устал, — сказал он, прикладывая руку к сердцу, — поверьте, дело есть. А вот что я хочу вас просить. Вы всюду ездите. В разных странах бываете. Будете в Венгрии, передайте им привет от старика, от одного старого садовода, узбека Алима из Сурхан-Дарьинской области, из колхоза Пограничного, а то просто скажите: от садовода старого из Термеза. Скажите, что мне было приятно узнать о них. Скажете, не забудете?
— Как можно забыть! — воскликнул я. — Разве такое можно забыть?
— А вы все-таки в книжку запишите, а то забудете, — смеясь, сказал он и, крепко пожав мне руку, пошел тихими шагами в глубину своего бесконечного, уже совсем темного сада.
А потом мы выступали в колхозном клубе. Клуб был большой, но свет в нем горел плохо, в нем было холодно. Народ в зале собрался молодой и живой. И действительно, там были и киргизы, и узбеки, и русские, и туркмены, и русский парень вел за руку девушку узбечку, краснощекую, стройную, и ей нравилось, что она идет так открыто рука об руку и никто не может ей ничего сказать.
И мы долго рассказывали о том, как живут люди за Гиндукушем и за Аму-Дарьей, как они хотят жить лучше, и как это не получается сразу, и как идет борьба за новое в жизни и за новое в человеке.