Николай Тихонов – Многоцветные времена [Авторский сборник] (страница 137)
— О чем ты думал, когда сидел на крыше? — спросил я.
— Я ни о чем не думал, я читал стихи, — отвечал Юсуф.
— Чьи стихи ты читал?
Он засмеялся, встал и прошелся передо мной.
— Свои стихи!
— Я знал это давно, — воскликнул я, — я знал, что ты пишешь стихи! С таким характером, с таким воображением нельзя не писать стихов… Прочти мне…
— Ты не поймешь, не зная языка…
— Поэт поэта узнает по голосу!
— Это сказал Сулейман из Ашаги-Сталы, когда мы были у него. Вот это поэт! А я что — бывалый горец из аула Шовкра, аула сапожников. Я прочту тебе другой раз как-нибудь, в Махачкале вот будем, там прочту… Смотри, сегодня я почему-то тебе рассказал про то, что можно иной раз забыть и мчаться неизвестно за какой мечтой. Что я искал в ту ночь? Не знаю. Но я не мог остановиться на полпути. А сегодня, смотри, такая же колдовская ночь, как тогда. Не будем испытывать судьбу… Поддаваться искушению. Давай ложиться, пора, завтра, брат, рабочий день. Не до фантазий, жизнь, как есть…
Я лег, накрылся своей походной буркой, но я не мог уснуть. Как будто путь, проделанный Юсуфом, все еще стоял перед глазами. Постепенно к нему начало прибавляться нечто иное, и это не было сном, ко мне пришло воспоминание, рожденное словами великого ашуга: поэт поэта узнает по голосу!
И я увидел заново тот большой день, который застал нашу писательскую бригаду в Касумкенте. Тогда бригада была в полном сборе. Кроме Юсуфа, Павленко, Луговского, меня, с нами были молодой лезгинский поэт Фатахов, московский художник Лаков, писатель Роман Фатуев — автор рассказов о новом и старом Дагестане.
В Касумкент мы попали после длительных странствий по прибрежной полосе Каспийского моря с ее холмами, покрытыми великанскими мальвами, по предгорьям, где столетние ореховые деревья и могучие тополи возносили в бледно-голубое небо свои вершины, и под ним буйствовало море зелени и цветов. Запах цветущих азалий наполнял солоновато-жаркий воздух предгорья, с которого широко открывалось море, до удивления синее и густое, как смола.
Мы видели новые поселения, города, где эпоха уже распоряжалась пространством по-своему, дыша красными вспышками «Дагогней», звеня якорями кораблей в махачкалинском порту, шумя гудками новых фабрик в Дербенте, сигналя фонарями рыболовных судов у причалов Белиджи, видели аулы, сохранившие еще старинные промыслы, древние обычаи, патриархальный пастушеский быт.
В Касумкенте, как и всюду, мы спросили у друзей, есть ли здесь поблизости пишущие люди, писатели или поэты. Нам сразу сказали, что в ауле Ашаги-Сталы, в трех километрах от города, есть старик ашуг. Он бедный крестьянин, неграмотный, сочиняет стихи и поет их под чунгур. О нем знают и говорят люди.
Зовут его Сулейман. Ему уже больше шестидесяти лет. Мы отправились к нему целой компанией. Было воскресенье. Мы шли, весело разговаривая, меньше всего думая о предстоящей встрече. Нас прежде всего поразил новый большой многоарочный мост через пенистый Гильгяричай. Дальше пошла ровная дорога, окаймленная деревьями, сквозь просветы которых далеко на юге виднелись горы Шагдага, призрачные, синеватые, готовые вот-вот исчезнуть в жарком мареве.
Я шел, к удивлению прохожих, не по дороге, а по канаве, по колено в рокочущей тихо воде, бежавшей с гор. Я был в новых щегольских высоких сапогах, но они так жали мне ногу, что, идя по воде, я испытывал облегчение, и давал себе слово немедленно сменить их, вернувшись в Касумкент.
Я смотрел рассеянно по сторонам, разговаривал с товарищами, шедшими рядом с канавой по дороге, но во мне жило какое-то неясное предчувствие, росло какое-то волнение, как перед встречей с чем-то необыкновенным.
А между тем вот уже и аул Ашаги-Сталы, действительно утопающий в садах. Нам показывают дом, обыкновенный горский дом, двухэтажный, глиняный, старый.
К нам навстречу вышел невысокого роста старик, таких много в любом ауле. Его домашний бешмет был сильно поношен, и появился этот человек не из дома, а откуда-то сбоку, из-за дерева. Он шел тихо, обняв своей сухой, небольшой рукой шею маленького крепкого буйволенка, которому ужасно хотелось порезвиться на свободе. Старик был босиком, и то, что его застали незнакомые люди врасплох, смутило его. Но, убедившись, что пришли именно к нему, он сразу крикнул в дом, и оттуда вышел человек, и взял от него буйволенка, и повел его в плетеный загон. Сулейман же, став сразу другим, собранным, с чувством собственного достоинства жестом хозяина пригласил нас в дом.
Мы вошли в кунацкую на второй этаж. Все здесь было простое и старое, как бы проверенное жизнью. Старенький палас прикрывал серую стену, другой палас лежал на глиняном полу. На полках, как полагается, стояли кастрюли, блюда, чашки, тарелки.
Нас скромно приветствовала пожилая женщина в горской одежде, сын хозяина, еще какой-то родственник. Уже начались хлопоты с угощением. Но мы попросили хозяина поговорить с нами не в комнате, где нам будет и тесно и хозяевам неудобно, а в роще, благо уже спускался вечер, и на поляне перед домом так хорошо пахло жаркой зеленью и ароматами полей и садов, долетевшими в эту маленькую рощицу, занявшую уютную ложбинку, за которой сразу шел склон холма, покрытого густым кустарником.
Мы расположились на полянке в роще.
Немного погодя из дома вышел Сулейман. Он надел чарыки, сын его нес тетрадь — остаток старой конторской книги. Через графы, черные и красные, шли записанные сыном стихи отца.
Сулейман сел прямо на траву.
Мы последовали его примеру. Я вгляделся в черты его лица и понял, что я запомню его навсегда. Это было лицо человека, всю жизнь жившего тяжелым трудом, прошедшего через многие испытания, которые не оставили, однако, своего мучительного следа. Ни одной раздражающей, резкой или усталой старческой линии не было в этом лице. Сулейман носил небольшую бороду, в которой было много черных волос, усы, тонкие концы которых были закручены вверх. Глаза его были опущены, точно он погрузился в глубокое раздумье. Но общее выражение этого тонкого, выразительного, спокойного лица было добрым и не лишенным величия.
Как много видел этот человек такого, что должно было сломить его, но он не только не сломился, а поднялся над всеми бедствиями своей жизни и, главное, понял смысл жизни совсем не в том обычном понимании, к чему стремятся вообще люди, а в том, что, может быть, сначала было непонятно ему самому. Он во власти слова, рождающегося в глубине сердца, и это слово поэта мы сейчас услышим…
Сулейман заговорил. Прежде всего он осведомился с большой вежливостью, кто же его гости. Мы по очереди представились ему. Так как он не говорил по-русски, а мы не знали лезгинского, беседа наша несколько осложнялась — переводить стихи с голоса не так просто. Он попросил нас почитать ему стихи по-русски…
— Но, Сулейман, ты же не поймешь эти стихи, не зная языка.
Он слабо улыбнулся, как бы удивляясь наивности говорившего это, и ответил, трогая струну чунгура:
— Поэт поэта узнает по голосу!
Это было сказано очень много думавшим о природе стиха человеком.
Мы читали ему по очереди. Он слушал незнакомо звучавшие строки, сворачивая папиросу своими длинными, артистическими пальцами, иногда начинал шевелить губами, будто повторяя за чтецом стихи, потом внимательно выслушивал перевод, глаза его смотрели поверх сидевших. Он похвалил услышанное. Начался разговор о нем самом, о его стихах, о его жизни.
В роще потемнело. Вечернее солнце еще освещало верхушки тополей и верхний край холма над нами, а в роще уже плыл сумрак, и в этом сумраке Сулейман начал читать и петь свои стихи.
Да, он был прав, поэт поэта узнает по голосу. Но это не был голос старого ашуга-профессионала, такого, каким был наш знакомец Искандер, певший чужие песни и не умевший как следует сложить свою, это не был голос муллы — поэта в душе, читавшего стихи корана как свои и лирически толковавшего их людям, это был голос, в котором слышались радость и гнев земли, как будто таким голосом могла заговорить эта роща, эти горы, эта речка, несущая с гор глыбы, с грохотом падающие друг на друга. Это был рассказ вечного батрака, вечного труженика полей и городов, и я подумал, что в могучей простоте, в откровенной, какой-то последней, грубой, как каменистая почва горных краев, правде его стихов говорит жизнь, какую принимай как хочешь. Но не почувствовать эту страсть, эту силу, найденную в самой природе, ты не можешь. И, вероятно, перевести его на другие языки, сохраняя эту лепку слов, эту горячую глину, из которой он создает образы, невозможно. Можно передать его мысли, можно по-своему подойти к этому младенческому и сложному языку, но никакой перевод и тем более подстрочник не в силах передать даже тени того движения жизни, которое жило в его стихах.
В роще стало совсем сумрачно, и я, оглядываясь, не мог сначала понять, почему нас так много. Никто не приходил с улицы, а людей на поляне заметно прибавилось. И с каждой минутой их становилось все больше. Я не знал, что среди густого кустарника по склону холма проходит тропинка, которая выводит на поля.
Сейчас, кончив работу, по ней спускались в аул поселяне. Они шли бесшумно, как ходят горцы, и, видя сидящих людей, слушающих песни их Сулеймана, они тоже садились на корточки, положив свои серпы рядом на землю, и сидели, затаив дыхание.