Николай Тихонов – Многоцветные времена [Авторский сборник] (страница 117)
Могучая голова его, просунутая в подземное жилище, черно-серые рога, упершиеся в желтые стены, девушка в длинной белой рубашке, босиком, великолепная в своем застывшем напряжении, факел, трещавший в ее руке, прекрасное лицо, озабоченное происходящим, — все это дышало какой-то дикой прелестью, необыкновенной и естественной…
— Это Геродот, — сказал, сидя среди попон, мой спутник. — Это классика. Это Гомер! А может быть, это сон?..
Но это не было сном, как и то селение, которое мы не могли сейчас разглядеть через озеро. Оно лежало у подножия веером расположившихся гор и называлось двойным именем Шорджалу-Надеждино. В нем жили прыгуны. Переселенные сюда еще при Николае I, они сохраняли свои особенные нравы и обычаи и свой странный культ священной пляски. По субботам по улицам селения, круто спускавшегося к озеру, выстраивались десятки самоваров всех размеров, их надраивали кирпичом мальчишки и девчонки.
Хозяйка наша, Авдотья Ионовна, женщина суровая, перетирая чашки после длительного чаепития, спрашивает моего спутника:
— Дети-то есть!
— Нет! — отвечает он.
— Что ж это?
— Да я не женат. Будут дети, когда женюсь, — хорошо, не будут — тоже хорошо.
— Плохо, — говорит она. — У меня шесть, седьмого жду. Плохо, когда детей нет. Кому наследство оставишь?
— Какое наследство? Штаны да мешок вот этот?
— Ну, уж мешок! А дом-то?
— А у меня дома-то нет.
Авдотья Ионовна ставит последнюю чашку на полку, не спеша свертывает полотенце, смотрит с недоумением.
— Как же дома нету? Живешь-то ты где?
— В комнате, в квартире.
Она не понимает, что такое квартира. После долгого, подробного объяснения, что такое городской жилой дом, она смотрит грустно, с сожалением.
— Поняла, хозяйка?
— Поняла… Только как же это ты так? Всю жизнь по чужим людям маешься!
Мы сидели на берегу Севана и курили, наблюдая, как к воде чинно спускаются отряды бесчисленных уток и гусей. Они вступают стройными рядами на воду и начинают свои водяные игры и упражнения, как настоящие спортсмены.
Подходит к нам хозяин, супруг Авдотьи Ионовны, бородатый, мрачный Моисей Иванович. Он говорит, как и она, медленно, смотрит внимательно, как будто хочет угадать, какие настоящие причины привели нас в этот заброшенный уголок, чего мы хотим, кто мы.
— Ку́рите, дружки? Ну, кури́те, кури́те! Грех в этом небольшой.
— А вы?
Он мнется, хитро усмехается:
— На людях не курю… — И сразу лицо его тяжелеет. — Прыгуны — народ строгий, хотя… — Он добавляет, подумав: — Хотя от табаку польза есть. Вот вы бродили берегом. Гляди, в кошах на земле спали?
— Спали…
— Безопасно можете спать, потому как курите. А без курева есть опасность…
— Какая же это опасность?
— А у нас змей пропасть. А вас эти змеи не тронут. Змея запаха табачного не переносит, слышать не может. Если курящий человек, — спи на земле, как хочешь. Ничего не бойся. Близко не подойдет. Мы табаком вымя коровам моем. Чтобы не сосали…
— Как это не сосали?
— А как же? Змеи есть первые любители молока. И так они, умные, наловчились, что вымя коровам сосут. Обовьется вокруг ноги задней и сосет. Напьется, опьянеет, отвалится. А корове легче идти. Как корова с выменем в крови придет, значит, змея сосала. Она ведь сосет-сосет, а как молока нету, кусать начинает. Так мы у таких коров вымя и ноги табаком моем. Вот тебе и польза…
И без всякого перехода говорит:
— Вон у нас тут два брата живут. Плотники — первый сорт! Собой видные такие. А вот замуж за них никто девку не отдаст. Холостые живут, холостыми и помирать будут.
— С чего бы это?
— Прыгать отказались, дружок. Молиться по-нашему не желают. А мы, прыгуны, народ строгий…
Много прошли мы селений в Армении и всяких людей видали на долгом пути, но этот вожак прыгунов — человек особенный, тяжелый, враждебный всему новому. Он говорит как бы мимоходом:
— А за что нам Россию любить? Она еще в старину сюда наших дедов сослала на истребление и нищету, так пусть с нас и не спрашивает.
Он прекрасно знает, кто сослал прыгунов, как и то, что совсем не в нищете они живут. Он настоящий, крепкий, зажиточный хозяин и знает, как вести хозяйство, держа всех, и домашних и соседей, в строгости. Но времена другие. Недавно он ездил в Ново-Михайловку (нынче Красное село) просить в кредит молотилку. Ему молотилки не дали. Сказали: кулак. И верно, он кулак.
Он полон недоверия и злости, видит, что жизнь поворачивается против него. Поэтому, когда мы уходим, он ворчливо говорит, не повышая голоса:
— Вот хлеб уберут — война будет. Непременно будет! Примета есть!
— Какая война?
— Не мировая, нет! Гражданка будет. Не уживутся кошка с псом, никак не уживутся…
— Вот ты о чем! — говорит мой спутник. — Это верно, что не уживутся. Только войны у тебя, Моисей Иванович, не будет с большевиками. Не по зубам тебе это дело…
— Теля, дружок, погодя считать будем!
— Ну что ж, считай! Твое дело хозяйское. Только теля-то считаны и пересчитаны. Все известно…
Он делает набожное лицо.
— Известно, да не нам. Богу известно. Аминь!
И все же, когда мы уже пошли, он кричит вдогонку, как бы спохватившись:
— На Артаныше-то, где будкой погоду меряют, осторожней будь! Там сторож сумасшедший! Он почем зря в прохожих из ружья садит, особо к вечеру: за чертей принимает. Так ты поберегись!..
Мы уходим, смеясь. Да, разные люди на Севане, разные!
Мы стоим на высоком обрыве, и отсюда нам виден весь наш путь над озером. Ночи в пустых, брошенных кошах — пустынные, странные ночи, когда из узких ущелий дует пронзительный ветер, в щелях скал он плачет тоскливо, как неведомая ночная птица. Одинокое дерево скрипит своим разбитым бурым стволом, озеро блестит фосфорическим мертвым светом, кругом пустыня и ночь. Зеленые звезды над темными громадами гор, бессонница. Шорохи в соломе старого коша. Раз на меня упал ночью суслик. Он шел по верху навеса и провалился сквозь сухие кукурузные стебли прямо мне на живот. Он встал, оглядываясь, и начал ощупывать, потирать себя. Я цыкнул на него. Он бросился в темноту коша, уходившего в подземелье, но по дороге стукнулся о столб навеса, полетел в кукурузные стебли, долго там кряхтел и барахтался, удивляясь тому, что с ним приключилось. Потом затих, ушел…
…Отвесные скалы, текучие осыпи, похожие на терриконы, раскаленные тропы — все это видно отсюда и все это было с нами, которые пришли сюда издалека, чтобы видеть древнюю землю Армении, и она пленила сердце моего спутника. Я гляжу на него и вижу, какими глазами он смотрит на эти раскрывшиеся дали, на эту странную, трудную, древнюю страну. Я знаю, что она ему начинает нравиться с каждым днем все больше. Я вижу это по его восторженному взгляду, по разговорам в пути и особенно вечером, перед сном. На наших одиноких ночлегах мы варим себе какао, в огромную кружку кладем большие куски сахару и заедаем хлебом. Это наш обед и ужин. И утром мы пьем кружку какао, больше у нас ничего нет. И потом идем дальше в долгий, такой удивительный, дарящий нам каждый час новые ощущения горный путь. Моего спутника радует наша жизнь, как будто он мечтал об этом с юности. А на самом деле он с ног до головы городской человек. Мой спутник — ленинградский поэт Вольф Эрлих, и, смотря сейчас на него, я вспоминаю тот зимний ленинградский вечер, который был четыре года тому назад. Только четыре года…
Тогда в номере гостиницы, выходившей на свинцовую громаду Исаакиевского собора, произошло следующее. Сергей Есенин накануне смерти рассказал Елизавете Алексеевне Устиновой, как он порезал руку и за неимением чернил писал кровью. Листок, на котором были написаны эти стихи, он вырвал из блокнота, сложил его вчетверо и положил в карман Вольфа Эрлиха, сказав: «Тебе!»
Устинова хотела прочесть эти стихи, но Есенин не дал.
— Нет, ты подожди! Останется один — прочитает.
На листке из блокнота было восемь ныне широко известных строк:
Вольф Эрлих действительно любил Сергея Есенина глубокой и сердечной любовью.
Вольф Эрлих родился на Волге, в городе Симбирске (ныне Ульяновск). Его отец был врач, участник империалистической войны. В годы гражданской войны он работал главным врачом больницы патронного завода в Заволжье.