реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Телешов – Московская старина: Воспоминания москвичей прошлого столетия (страница 62)

18

— Ах, батюшка, — отвечает она, — орел-то высоко летает и все смотрит, а кто может сказать, какую овечку выберет?! Так-то и тут. Хотелось бы мне перейти на ту сторону улицы, да дождик идет, ноги промочишь.

Сын Борисовых, Николай Иванович, учившийся в гимназии, но курса не кончивший, служил в Мануфактурном совете.* Это был человек не особенно далекий, вялый, но с недурными задатками, чуял правду, скучал банальностью своего существования и от глубины души презирал чиновничество, к которому сам принадлежал. Хотя он был старше меня лет на двенадцать, но впоследствии мы с ним сдружились; он охотно ставил себя в положение моего ментора* по части житейской практики и однажды подарил меня следующим афоризмом:

— Помни мой завет и знай, что русский чиновник — подлец.

— Как же ты можешь так говорить, когда ты сам русский чиновник? — воскликнул я. — Значит, и себя ты за подлеца считаешь?..

— Покамест мы с тобой беседуем о посторонних вещах, — сказал он, — пьем, едим и гуляем вместе — я тебе друг. Но попробуй затеять со мной какое-нибудь общее дело — непременно я тебя обдую, несмотря ни на какую дружбу. Это у чиновников уже в крови.

И именно такое же воззрение на чиновничество проникало всю нашу семью. Когда стало известным намерение Сергея сделать предложение Борисовой барышне, все руководящие элементы в доме всполошились. Семен Петрович едко иронизировал над «чернильной» семьей. Больше всех была огорчена моя мать, которая объявила, что согласия на брак ни за что не даст. Конечно, все подробности этих перипетий я узнал гораздо позже. Как почти всегда случается, препятствия только подлили масла в огонь. Сергей ходил как в воду опущенный, тосковал и плакал. В его натуре была одна основная черта: всякое чувство, под влияние которого он подпадал, захватывало его всегда целиком, безраздельно, не давая места никаким другим соображениям. Так продолжалось, пока на смену не приходило другое чувство, более сильное. Но тогда первое чувство не только отметалось им в сторону, но нередко поносилось и попиралось ногами. Это часто встречается у мало уравновешенных людей.

Не знаю, сколько времени тянулась эта история, но однажды Сергей вручил матери длинную промеморию* на четырех больших страницах. Не выходя из роли покорного сына, безропотно покоряющегося воле дражайшей родительницы, он излагал подробно все свои чувства к избраннице сердца, свои страдания по поводу разлуки и невозможности соединиться с нею узами законного брака и почтительно ходатайствовал о дозволении поступить в монастырь, дабы посвятить остальную часть своей жизни служению богу, молитве и забвению о несбывшихся мечтах о счастье. Витиеватый слог писания мало соответствовал литературной подготовке брата Сергея, и потому в редакции этого документа следует допустить значительное участие посторонних лиц.

Такого маневра мать моя не ожидала. При всем своем уме она всегда имела большую слабость к своему первенцу. Неужели он должен сделаться несчастным через нее, которая его так любит? Она поверила и — уступила.

По приведенным выше мотивам родства, нельзя было венчаться, не испросив разрешения у митрополита. Борисовы ездили к нему с дочерью и моим братом. Говорят, Филарет не сразу дал разрешение, вначале уговаривал не нарушать строгости церковных правил, но ввиду настойчивых просьб, сопровождаемых слезами, уступил и даже благословил иконой.

Свадьба брата Сергея и Елизаветы Ивановны состоялась 18 апреля 1851 года. Меня возили к Борисовым на сговор в их квартиру, находившуюся в начале Никитского бульвара* в нижнем этаже. Новобрачные поселились на Якиманке же, в доме моей матери, рядом с нами.

…Посмотрим, каковы были основы нашего семейного миросозерцания, нашей житейской философии.

Вследствие отсутствия каких бы то ни было общественных интересов, все внимание сосредоточивалось на семейных и родственных отношениях. Все разговоры вращались на том, что произошло или имеет произойти в кругу нашей родни. Такая замкнутость влекла за собой, разумеется, односторонность и узость воззрений. С моим детством совпали такие крупные события, как европейские волнения 1848 и 1849 годов и венгерская кампания, а между тем для меня они прошли незамеченными; я узнал о них гораздо позже. Правда, я был мал, но если бы эти события приковывали к себе внимание старших, о них бы говорили, и я запомнил бы, наверное, хоть что-нибудь. Да у нас и некому было интересоваться политикой. Самое большее, если кто-нибудь из старших братьев скажет за ужином:

— В «Московских ведомостях» пишут, что французы (или немцы) взбунтовались, и у них там происходят большие беспорядки.

Вот и все. Конечно, это должно было пройти незамеченным. Для обывателей Большой Якиманки, по-тогдашнему, такие известия имели куда меньше интереса, нежели, например, недавняя кончина Андрея Петровича Шестова, бывшего популярного градского головы, и свата его Петра Михайловича Вишнякова. Этих хорошо знали, о них можно было поговорить. А то какие-то там французы и немцы бунтуют! Очень нам нужно!

Конечно, мы в этом не составляли исключения, и наше мировоззрение разделялось большей частью московского купечества. Поэтому здесь будет кстати сказать несколько слов о положении купеческой семьи в среде тогдашнего общества в том виде, как оно рисуется по моим ранним воспоминаниям.

Французский историк,[17] описывая социальный строй монархической Франции XVIII столетия, уподобляет его большому дому, занятому жильцами. Хотя все этажи этого дома сообщались лестницей, говорит он, но в силу исторических условий движение по ней было крайне ограничено. Каждому жильцу предоставлялось подниматься по ступеням лишь своего этажа, не дальше. Если он намеревался идти выше, то упирался в крепко запертые двери, пройти через которые было почти невозможно. Жильцы нижних этажей знали, что верхний этаж им недоступен. При всем различии нашего исторического развития, устройство русского общества во многом подходило к этой аллегории. Такой взгляд поддерживался и свыше. В 1846 году император Николай при посещении Мещанского училища сказал почетному попечителю Куманину следующие многознаменательные слова: «Старайтесь внушать воспитывающимся цель, к которой направлено их воспитание, чтобы они помнили свое звание и не имели бы мыслей выше оного». Как это близко напоминает деление общества по ярусам! Живи так, как определил тебе случай, и оставь всякие помыслы о честолюбии и стремлении к улучшению своего состояния!

Главную роль в государстве играло крепостническое дворянство, в своей массе такое же грубое и невежественное, как и другие сословия, но при этом исполненное высокомерия и чванства истинными или воображаемыми заслугами своих предков. Юридически оно резко отличалось от всего остального населения империи правом владеть населенными имениями и почти бесконтрольного распоряжения трудом и судьбами многих миллионов крепостных и дворовых людей. Опираясь на свое привилегированное положение, оно одно исключительно поставляло правительственный контингент высший и средний, неохотно допускало в эту сферу посторонних, особенно тщательно избегало сближения с другими сословиями и зорко оберегало те злоупотребления, которые считало своими правами. «Дворянская грамота»* давала этому сословию, единственному в государстве, управляемом на азиатский лад, некоторое подобие политических прав, позволяя выражать у подножия престола коллективные желания. Если бы эти желания не всегда могли рассчитывать на свое осуществление, то по крайней мере их снисходительно выслушивали, так как само правительство состояло из представителей этого сословия и опиралось на армию, руководимую главным образом представителями того же сословия.

Отношения купечества к дворянству, как к сословию правящему, привилегированному, замкнутому в себе и заинтересованному в преследовании лишь своих узкосословных целей, было, естественно, полно недоверия, зависти и недоброжелательства. Встретить дворянина или дворянку в купеческой среде было такою же редкостью, как купца или купчиху в дворянской. Если это происходило, то возбуждало всеобщее живейшее и притом саркастическое любопытство по отношению тех, кто нарушил обычаи своих каст. Обыкновенно объясняли это корыстными расчетами. Если купец принимал дворян, это значило: добивается подряда, ордена или медали, норовит дочь выдать за «благородного». И, если, чего не дай бог, дворянин собирался жениться на купеческой дочери, судьба последней заранее оплакивалась: что иное мог иметь дворянин в виду, как не то, чтобы обобрать несчастную и затем бросить? Исключение могли составлять только очень богатые купеческие семьи, обладавшие достаточными средствами, чтобы «купить» порядочного дворянина, но это было редкостью. Также, если купец женился на дворянке, об нем соболезновали. Дворянке никак не полагалось выходить за купца иначе, как не имея юбки за душой. А какое же благополучие могло ожидаться при таких условиях? Известное дело: оберет мужа, одарит свою семью, заведет полюбовника из «своих», да и уйдет от мужа. Да еще смеяться станет: экого дурака обошла!

Если таковы были отношения к «благородному» сословию, то еще враждебнее относилось купечество к чиновничеству. У меня сохранилось смутное воспоминание, что у нас говорили о магистрате, бургомистрах, ратманах, стряпчих, Управе благочиния, Совестном суде и т. п.* Разумеется, я очень мало понимал, но с самого начала у меня с этими словами стало соединяться представление о чем-то злом и нам враждебном, но вместе с тем сильном и беспощадном; постепенно у меня сложилось убеждение, что для успешной борьбы с этим злым началом нужны хитрость и деньги, а пуще всего деньги. Слово «взятка» стало мне очень рано известным. Нужно откупаться, платить, чтоб не выбирали в какие-то должности, в которые, однако, почему-то следовало быть выбранным; говорили, что должности эти крайне неприятные и опасные, не имеют ни малейшего отношения к нашим непосредственным нуждам, а навязываются извне, в силу каких-то законов и правил, выдуманных дворянами и чиновниками со специальной целью, нельзя ли нас, купцов, как-нибудь подвести, обобрать, разорить, пустить по миру. Опасно служить, потому что чиновники требуют взяток, а если их не давать, то они будут, как пиявки, сосать, вытягивать деньги, и тоже разорят. Не служить — куда лучше; это трудно, но не невозможно. Нужно только с кем то тайком повидаться, кого-то пригласить, умаслить, угостить, кому-то «сунуть», и этот кто-то, власть имущий, может устранить действие всяких законов и правил настолько, что потом беспокоить не будут и на службу не возьмут. Смутно сознавал, что тут идет дело о каком то обмане, но обмане нужном, неизбежном и извинительном, если не хочешь рисковать шкурой, подставлять лоб, притом таком обмане, который еще не всякому удасться может, а лишь людям тонким, хитрым и богатым.