Николай Телешов – Московская старина: Воспоминания москвичей прошлого столетия (страница 6)
В тогдашней Москве еще оказывались черты прежнего обихода; от нее действительно веяло стариной. Если в Москве не было вовсе влиятельного, правящего чиновничества, настоящей бюрократии и военщины, то зато было еще достаточно русского «барства» и связанного с ним крепостничества и много патриархальности, то мягкой, а то жесткой убежденной сословности, при которой, несмотря на московское добродушие и радушие, весьма строго соблюдалось правило: «Всяк сверчок знай свой шесток»…
Общественное мнение существовало и тогда, но это, в сущности, было мнение весьма ограниченного кружка, формально авторитетного, покоящееся на высказанном начальством; однако оно принималось и почиталось за истинное. Общественное мнение складывалось и вопросы, волновавшие Москву, решались безапелляционно в Английском клубе.* Конечно, и в то время существовали кружки и отдельные лица, не принимавшие на веру положений, провозглашенных старшими и чиновными, но они составляли исключение и считались даже опасными.
Генерал-губернаторский пост занимал граф Закревский* и держал себя именно так, как подобало в то время высшему представителю административной власти, а именно — он был действительным хозяином столицы настолько, что личный авторитет его был в глазах обывателя выше и действительнее авторитета закона.
Масса населения, мало, а частью даже вовсе неграмотная, не считавшая сама себя полноправной частью общества, жила, обладая очень ограниченным горизонтом и сосредоточив весь свой жизненный интерес на мелочах хозяйства, торговли, ремесла, канцелярской службы, а в качестве духовной пищи довольствуясь местными сплетнями да фантастической болтовней на политические и иные темы. Все население покорно и безропотно подчинялось постановлениям, обычаям и распоряжениям, не всегда оправдывавшимся их содержанием, но преступить которые казалось чуть ли не смертным грехом и, во всяком случае, поступком чрезвычайной смелости. Никто не дерзал курить на улицах,* чиновники не смели отпустить бороду и усы,* студенты не решались, хотя оно было очень заманчиво, носить длинные волосы, блины можно было есть исключительно на масленице и в положенные для этого дни, посты строго соблюдались во всех классах населения и т. д.
Религиозность достигала высокого развития, но преобладала внешняя сторона, безотчетное, по доверию, исполнение обрядов и правил…
Большие суммы денег жертвовались, а еще чаще назначались духовными завещаниями на церкви и монастыри. Немалое значение имело в Москве в то время старообрядчество, по-видимому, строго преследовавшееся, но, несмотря на это, отчасти же благодаря именно этому, значительно процветавшее и обладавшее большими денежными средствами.
Попутно с религиозным чувством культивировалось и суеверие. Москва была переполнена разных видов юродивыми, монашествующими и святошами-прорицателями; наибольшее гостеприимство личности эти встречали в купечестве, но они были вхожи и во многие дворянские дома, а знаменитый в то время Иван Яковлевич Корейша,* содержавшийся в больнице для умалишенных, посещался тайно, да и явно, кажется, всем московским обществом, а дамской его половиной признавался, несмотря на бросавшуюся в глаза бессмыслицу его изречений, истинным прорицателем, обладающим даром всеведения и святостью.
Московское купечество, и в ту пору обильное и крепкое, мало выдвигалось, однако, на арену общественной жизни; оно было замкнуто и жило своими особыми духовными и материальными интересами. Того выдающегося участия в деле развития отечественной науки и искусства, которым отличается в настоящее время (то есть в начале XX века) московское купечество, тогда им не проявлялась, и мне вспоминается лишь одно гремевшее тогда имя общественного деятеля из купцов — это Кокорев.*
Переносясь мысленно к детским годам моим, я отчетливо вижу былую Москву, в которой семья наша тогда жила, и вижу, как громадно она изменилась с тех пор; теперь благодаря массе вновь построенных и переделанных домов разве две-три улицы в Замоскворечье напомнят несколько общий внешний вид старой Москвы. В то время небольшие деревянные, часто даже неоштукатуренные дома и домики, большею частью с мезонинами, встречались на каждом шагу, и не только в глухих переулках, но и на улицах. В переулках с домами чередовались заборы, не всегда прямо державшиеся; освещение было примитивное — гарным маслом, причем тускло горевшие фонари, укрепленные на выкрашенных когда-то в серую краску деревянных неуклюжих столбах, стояли на большом друг от друга расстоянии. Благодаря этому и более чем экономному употреблению в дело фонарного масла, которым не малое количество людей кормилось, не в буквальном, конечно, смысле, в Москве по ночам было решительно темно, площади же с вечера окутывались непроницаемым мраком. Грязи и навозу на улицах, особенно весной и осенью, было весьма достаточно, так что пешеходы теряли в грязи калоши, а иной раз нанимали извозчика специально для переправы на другую сторону площади; лужи, бывало, стояли подолгу такие, что переходить их приходилось при помощи домашними средствами воздвигнутых мостков и сходней.
Полиции на улицах было немного, но зато представители ее, как высшие, так и низшие, были классически хороши, типичны и интересны. Это было время хожалых и будочников, настоящих будочников, то есть людей, действительно живших в будках; будки были двух родов — серые деревянные домики и каменные, столь же малого размера, круглые здания, вроде укороченных башен; первые темно-серого цвета, а вторые, помнится, белые с светло-желтым. Внутри будок имелось обычно одно помещение, иногда с перегородкой, большую часть которого занимала русская печь; иногда, если будка стояла, например, на бульваре, около нее ставилось нечто вроде заборчика, и получался крошечный дворик, в котором мирно хозяйствовала супруга хожалого, висело на веревках, просушиваясь, белье, стояли принадлежности домашнего обихода и даже прогуливались куры с цыплятами. Кроме того, около присутственных мест и, помнится, кое-где на площадях стояли обыкновенные, военного образца, трехцветные будочки, в которых стража могла укрываться в непогоду. Вид самих будочников был поразительный: одеты они были в серые, солдатского сукна казакины, с чем-то, кажется, красным на вороте, на голове носили каску с шишаком, кончавшимся не острием, как на настоящих военных касках, а круглым шаром. При поясе у них имелся тесак, а в руках будочник, если он был при исполнении обязанностей службы, держал алебарду,* совершенно такую, какими снабжают изображающих в театральных представлениях средневековое войско статистов. Орудие это, на первый взгляд и особенно издали казавшееся страшным, а в действительности очень тяжелое и неудобное для какого-либо употребления, стесняло, конечно, хожалых, не обладавших крепостью и выправкой средневековых ландскнехтов, и они часто пребывали без алебарды, оставив ее или у своей будки или прислонив к забору… Будочники были безусловно грязны, грубы, мрачны и несведущи; да к ним никто и не думал обращаться за справками, совершенно сознавая, что они лишь живые «пугала» для злых и для добрых, специально приспособленные для того, чтобы на улицах чувствовалась публикой и была воочию видна власть предержащая, проявлявшаяся в том, что учинивший какое-либо нарушение обыватель, впрочем, не всегда и не всякий, а именно глядя по обстоятельствам и по лицам, «забирался» в полицию.
Начальство хожалых было тоже очень своеобразно: тогдашние квартальные и прочие полицейские чины до полицмейстера столь же внешне отличались от теперешних приставов и их помощников, как примитивные «бутари» (их так называли в насмешку) от теперешних городовых. Внешним уличным порядком они мало занимались. Зато внутренний порядок был всецело в руках полиции, пред которой обыватель — ремесленник, мещанин, торговец и купец, конечно, не из крупных, да и мелкий чиновник — беспрекословно преклонялся. Крепостное право еще не было отменено, и сословия, «не избавленные от телесного наказания», ощущали это непосредственно на себе и в Москве. Запьянствовавшие или иным способом провинившиеся кучера, повара и лакеи из крепостных отсылались их господами при записке в полицию, и там их секли. То же, попутно и за отсутствием протеста, практиковалось и с вольными людьми из мещан и фабричных, нередко по инициативе самой полиции и с одобрения публики, а иной раз и секомых, предпочитавших такую расправу судебной волоките и лишению свободы за маловажные проступки, до мелких краж включительно.
Выдающуюся, оригинальную фигуру представлял из себя тогдашний полицмейстер Огарев,* переживший на своем посту эту примитивную эпоху и действовавший и в реформированной Москве. Едва ли был во всем городе хотя единый человек, не знавший в лицо Огарева, мужа большого роста и соответственной корпуленции, весьма воинственного вида и с громаднейшими ниспадавшими усами. Он обладал громоподобным голосом, энергией и решительностью и разъезжал по Москве в небольшой пролетке на паре с пристяжной, отчаянно изгибавшейся на скаку. В юмористическом журнальчике, кажется, в «Развлечении», издававшемся уже тогда, была помещена карикатура, изображавшая Геркулеса,* сидящего с прялкой у ног Омфалы, причем Геркулес имел обличие Огарева, а Омфала напоминала одну известную в то время актрису, к которой будто бы Огарев был неравнодушен. Дальше такой картинки иллюстрированная сатира еще не шла.