Николай Свечин – Непарадный Петербург в очерках дореволюционных писателей (страница 39)
На него и жалко, и гадливо глядеть. С ним нет никакой охоты заговорить.
Начнёт ли он рассказывать «свою историю», на первом же слове соврёт; заслушаетесь ли вы его случайно, он обчистит ваши карманы… Это — паразит столичной жизни; но это прежде всего — петербуржец pur sang[158]. Тяжёлым бременем легла на него мощная рука «цивилизации» и без малейшего труда раздавила между своими пальцами. Это — не откровенный стихийный «протестант» и не «вольная казацкая сила». Но, он, пожалуй, сильнее и того, и другого. Это — «ржа»[159] цивилизации. А ржа точит и железо.
Не мешает сказать несколько слов и о так называемой «пьяной» камере.
Она вполне заслужила своё название. К ней невозможно без отвращения близко подойти свежему человеку. От неё разит горелым запахом сивухи, как от стоустого пьяницы в период запоя.
Обитатели в ней никогда не переводятся. Во двор каждого полицейского дома то и дело въезжает извозчик за извозчиком, с дворником во главе и какою-то бесформенной перекинутой поперёк линейки кладью, которая при ближайшем рассмотрении оказывается почти живым существом — человеком «в безобразно пьяном виде».
Из головы одного кровь льётся, как из зарезанного барана; другой — еле прикрыт разодранной пополам рубахой; третий утирает окровавленный нос мокрыми пальцами и ими же размазывает себе щеки; четвёртый… но я щажу брезгливость читателя. Стоит только часа два-три понаблюдать особый вход, ведущий в эту «пьяную камеру» (особливо в праздничный день), чтобы и не особенно впечатлительному человеку весь Божий мир показался одной сплошной клоакой.
Таких «пьяных камер» в каждом полицейском доме обыкновенно две: одна для мужчин, другая для женщин, которые в пьяном виде ещё более отвратительны, чем мужчины. Помещаются эти камеры всегда в нижнем или даже подвальном этаже. Всех пьяных, по мере подвоза, сваливают в одну общую кучу до тех пор, пока и для «городничего больше места не окажется». Тогда направляют свежий подвоз в другой, ближайший полицейский дом.
Каждого заарестованного пьяного, прежде чем запереть в общую камеру, тщательно обыскивают и отбирают от него не только всё ценное, но даже снимают и верхнее платье. Эта предосторожность необходима в виду самого настойчивого поползновения на обворовывание друг друга. Попадаются такие, что нарочно притворяются бесчувственно пьяными, чтобы в качестве волка попасть в овчарню. Опустошения тогда «в пьяной камере» бывают весьма значительные.
Нетрудно представить себе внутренний вид этой «пьяной» камеры, когда она переполнена. Нередко здесь затеваются отчаянные схватки, и тогда горе тем из «бесчувственных», кто в общей свалке очутился не под нарами: их немилосердно затопчут. Подобные примеры бывали. Помочь горю в этом случае оказывалось почти невозможным — ни один полицейский служитель не рискнёт войти в «зверинец» в минуту общей травли. Да и всей служительской команды полицейского дома оказалось бы недостаточно для водворения порядку в этой сплошь пьяной компании.
Женское «пьяное» отделение не уступает ни в каком отношении мужскому. Только невообразимый «бабий» визг, писк и истерические завывания служат ей ещё специфическим дополнением.
Кроме «безобразно-пьяных» в собственном смысле, исправно подбираемых на улицах городовыми и дворниками, в «пьяных» камерах пребывают и более или менее постоянные обыватели и, особенно, обывательницы.
Каждый вечер в воротах полицейской части появляется вереница безобразных, избитых, растерзанных «пьянчужек из женского сословия», как называют их сторожа, они, пошатываясь и прихрамывая, сами направляются к знакомым дверям своего ночного приюта. В «пьяной» камере они у себя дома, начальство знает их наперечёт и им „не препятствует". На утро в знак признательности к своему родному пепелищу, они выполняют в камере все нужные домашние работы — выметают и замывают следы вчерашней оргии и затем исчезают до вечера, устремляясь по стогнам[160] столицы искать себе дневного пропитания.
Пьяные, привозимые сюда, остаются в камерах «до вытрезвления»; но обычаем установлено выдерживать их целые сутки, так что в каждый данный момент «пьяная» камера вмещает в себе живые образцы разных степеней опьянения, которые можно выразить приблизительно в следующей убывающей гамме: «бесчувственный», «растерзанный и дикий», «буйно-пьяный», «просто-пьяный», «весёлый», «почти трезвый» и, наконец, — горемычно ожидающей свободы — «жаждущий опохмелиться».
«Пьяной» камерой заканчивается серия отдельных помещений для арестуемых при полиции. Но, понимая более широко слово «арест» к категории помещений для заключённых следует, без существенной натяжки, отнести и так называемый «приёмный покой», имеющийся обязательно при каждом «полицейском доме».
«Приёмный покой», как можно догадаться по самому названию, есть нечто вроде лазарета, устроенного на скорую руку.
Разделённый на две половины, мужскую и женскую, он помещается обыкновенно, в двух, трёх небольших комнатах, в каждой из которых есть достаточно места для трёх, четырёх кроватей. Эти кровати предназначены, главным образом, для случайно заболевших лиц, подобранных на улице и не могущих рассчитывать на более удобный приют. Здесь имеется в виду не лечение больного, ему подают только первоначальную помощь, если помощь ещё возможна, или констатируют факт смерти.
Масса «несчастных случаев», о которых ежедневно дают нам знать газеты, все эти криминальные драмы, которыми кипит суетливая лихорадочная жизнь столицы, заканчиваются обыкновенно здесь — на одной из жёстких коек полицейского покоя. Рабочий, упавший с лесов и размозживший себе череп; девушка, бросившаяся в отчаянии с высоты пятого этажа; подгулявший мастеровой, только что снятый с петли, на которой он хотел удавиться; отставной чиновник, вытащенный из воды, и пьяный фабричный распоровший себе ножом живот, — все эти горемыки, стремглав летевшие в объятия смерти подхватываются на лету «приёмным покоем» полицейского дома и здесь или навсегда закрывают свои отяжелевшие веки, или, возвращённые к жизни, с отрадой ловят заново луч света, блеснувший им сквозь решетчатые окна приёмного покоя.
Сюда же привозят всех, помешавшихся, расстроенных умственно, если родные или близкие люди не сумели или не захотели сами о них позаботиться. Их держат здесь на испытании в продолжение семи дней, усмиряя, при нужде, горячечными рубахами, жёсткими ремнями и беспощадными, классическими рукавицами. Если после этого срока их состояние не улучшается, их отправляют в «Больницу всех скорбящих»[161] на одиннадцатую версту, или в другой какой-либо «сумасшедший дом».
Во главе администрации приёмного покоя стоит полицейский врач, который ежедневно посещает больных; ближайшим же образом бразды правления держит в своих руках мутный фельдшер, который и живёт тут же со всем своим семейством в одной из комнат приёмного покоя.
Здесь, в противоположность всем другим больницам, приём больных не ограничен числом свободных кроватей. Каждый нуждающийся в ближайшей медицинской помощи, должен быть принят, хотя бы его пришлось положить на пол… Это, впрочем, и понятно. Иначе полицейские «приёмные покои» совершенно не удовлетворяли бы своему назначению.
Но следовало бы подумать о значительном их расширении.
Во главе управления каждым «полицейскими домом» стоит «смотритель» — главное ответственное лицо за хозяйственное и административное благополучие вверенного ему учреждения. При нём имеются — помощники и несколько писцов, образующих «контору», в которой сосредоточено все «делопроизводство». Всевозможных текущих «дел» и всяческой «переписки» у этих лиц бездна, так что служба их и хлопотлива, и ответственна.
В огромном большинстве, должности смотрителей заполнены отставными военными. Попадаются даже гвардейцы. Помощники предпочтительно избирались из «стрикулистов»[162], наклонных к письменности. В «конторе» можно было встретить «типы» решительно всех «ведомств». Где кому не посчастливилось, тот и идёт служить в «полицейскую контору». Служба сама по себе не заманчива.
Для того, чтобы ладить с разновидным составом арестованных, не прибегая при этом к суровым мерам, смотрителю нужно обладать тактом и достаточно ровными характером. Главная его забота в том, чтобы с внешней стороны всё обстояло благополучно и по возможности не было «кляуз» и «всяких доносов». Для достижения такого благополучия смотрителю приходилось не столько «руководствоваться справедливостью», сколько вечно и во всём политиканствовать, лишь бы только «не вынести сора из избы».
В то время, к которому относятся наши наблюдения, во главе столичной полиции стояло лицо столь же энергичное, сколько мало вдумчивое и стремительное в расправе с подчинёнными. Его боялись, как огня, и в домашнем обиходе, между собой, полицейские чины иначе его не величали как «бешеный».
Иногда по простым анонимным доносам поднималась целая буря, смотрители и их помощники, без всякого расследования, летали с мест, а иногда даже и вовсе увольнялись со службы «по третьему пункту[163]».
Нелюбимый арестантами, смотритель должен был быть всегда начеку. Если он пытался «подтягивать» арестантов, на него тотчас, «как бы со стороны» сыпались, как из рога изобилия, жалобы и доносы. На общую радость и ликование заключённых случалось, что такой смотритель очень скоро сам попадал на несколько дней под арест на гауптвахту. «Бешенный» не выносил «беспорядков», а под беспорядком разумел всякое, причинённое ему, беспокойство.