реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Свечин – Непарадный Петербург в очерках дореволюционных писателей (страница 35)

18

«Отставной музыкант» Лукша, совершивший на своём веку много ловких мошенничеств и краж, известный полиции под разными именами, заарестованный на этот раз врасплох «как бродяга» только благодаря чуткому нюху ловкого сыщика, который, зная его в лицо, сам чуть не принял его за важного барина, каким тот себя выдавал; этот Лукша, некоторым образом оракул целой каморы. Молокососы же, пуще других упивающиеся его сладкогласием — трое безбородых учеников-мастеровых, повинные лишь в том, что, отбив от пристани чужую лодку, отправились на ней самовольно кататься «к взморью» и были задержаны затем «в безобразно пьяном виде».

Когда до подследственных арестантов добрался слух о новой тюрьме, предназначенной специально для них, они очень загрустили. Им не хотелось расставаться с относительно свободною жизнью в полицейских домах, чтобы променять её, как рассказывали всесведущие предрекатели, на келейное, безусловно, одиночное заключение в камерах новой следственной тюрьмы, где и света Божьего больше не увидишь, где и в суд поведут подземельем и из суда выведут таким же путём, где и сторожа все будут припасены немые, чтобы и с теми разговоров никаких не иметь.

Но были и скептики, которые и слушать не хотели о новых порядках. По их мнению, это был один «слух пущен»…. «Без табаку да без разговоров, — по их мнению, — в остроге совсем пропасть надо!»

С выделением из числа арестантов при полицейских домах «подследственных» и «арестных», отбывающих наказание по приговорам мировых судей, все же получается достаточная пестрота и разнокалиберность, так как тут оставлены все, о коих производится дознание и арестуемые по предварительному распоряжению мировых судей.

В описываемое нами время камера, в которой содержались все вообще числившиеся «за мировыми», представляла особенно яркую пестроту и разнохарактерность.

С одной стороны — мелкие жулики и воришки, по предварительному задержанию; с другой — приговорённые к аресту за разные полицейские проступки, более всего извозчики и кучера за быструю езду, и вообще нарушители тишины и порядка. Наконец, не малый процент «господ за мировыми» давали разные «оскорбители» словом и действием.

Из числа подобного рода «оскорбителей» в полицейских домах попадались законченные типы.

Приходит на память, например, один, слывший в N-ской части за «майора», хотя он отродясь майором не был, а носил отставной военный мундир с красным воротником с чужого плеча. Этот «майор» избрал себе оригинальную профессию: или быть оскорблённым и получить зато «бесчестие», или, когда такими способом дело не выгорало, а жить было нечем, самому оскорбить и, следовательно, попасть в часть на даровую квартиру и пищу. Вся его жизнь проходила таким образом в искании своеобразного «счастья» по трактирным и другим — как он выражался — «спиритуалистическим» заведениям. Иногда он попадал под арест с подбитыми глазом, исковерканной физиономией и вообще в сильном «упадке духа». Оказывалось, что «вышли неудачи»: он же избит, и он же попадал на высидку за нарушение тишины и спокойствия. Поотлежавшись немного натура брала, обыкновенно, своё и, выпущенный вновь на свободу, он опять устремлялся на ловитву[146] «своего счастья». Зимой, особенно во время сильных морозов, когда без постоянной квартиры приходилось «невтерпёж», он почти не выходил из-под ареста. Бывало, только что отсидит свой срок, глядь, — денька через два-три, — снова появился «майор» и басит себе громче всех на вечерней молитве: «восписуем-ти Бо-о-городице!»

В этом разношёрстом обществе попадались и дети «по предварительному задержанию». Разные бесприютные горемыки, так или иначе подобранные на улице или, что ещё хуже, в кабаках и трактирах, содержимые под арестом до водворения к родителям, пересылки на родину и т. п.

Камера для «благородных», кроме внутренних преимуществ, в смысле некоторых послаблений для заключённых, отличается и внешнею представительностью. Это — не клетка для зверей, а обыкновенная, светлая, часто просторная комната с длинным рядом железных кроватей по стенам. Кровати на вид невзрачные, покрыты толстыми одеялами из серого солдатского сукна с небольшими жёсткими подушками, набитыми соломой. Но в таком виде казённая кровать остаётся только до своего очередного жильца. С появлением нового состоятельного жильца «из благородных», появляются тотчас и перины, и расшитые подушки, и стёганные одеяла.

Между окнами прилажен деревянный крашеный стол, окружённый низкими табуретами по числу кроватей. Вокруг этого стола «господа благородные» совершали свои ежедневный трапезы, предавались вечернему чаепитию и услаждали свои досуги неторопливой беседой.

Сюда реже заглядывает смотритель и его помощник; сторожа входят, снимая свои «кастрюли», а остальные арестанты взирают на заколдованные двери с решетчатыми прорехами с некоторой завистью и почтением. Здесь далеко за полночь допускались разговоры и полное освещение, между тем как во всех других каморах давно уже царит мёртвая тишина и обязательная полутьма.

Здесь встречались и из разряда «следственных» и из приговорённых к аресту мировыми судьями и из «разного рода» людей, имеющих между собою одну общую черту — принадлежность к привилегированному классу.

Вот, купец первой гильдии, из евреев, чёрный, как смоль, похожий больше на армянина, чем на еврея. Он вечно негодует на следователя, клянётся в его подкупности и дико при этом вращает белками. В те минуты, когда он говорит о несправедливости должностных лиц, он входит в неописуемый азарт. Лицо его наливается кровью, и можно подумать, что это только что пойманный врасплох чеченец или вообще — азиат. Но стоит только издали показаться смотрителю или вообще кому-нибудь из начальства, и грозный чеченец немедленно превращается в трусливого жидка, который смиренно, со слезами на глазах, толкует о том, что он — «цестный купец у в первий гильдии", который «цестно тургувал туваром», и неизвестно за что очутился под стражей. Из постановления следователя о заарестовании купца оказывается, что он по фамилии Рудольф Арон Блиндман и обвиняется в поджоге собственного, застрахованного в очень большой сумме, товара.

А вот, другой — «дворянин, лишённой прав»; по традиции, однако, все ещё — «привилегированный». На вид он ещё мальчик, хотя ему уже двадцать шесть лет. Он только что вышел из тюрьмы, куда был приговорён за кражу, а теперь обитает при части в «благородной», в ожидании высылки из столицы. Приписаться к какому-либо податному сословию он не желает в том самом месте, где помнит себя «честным дворянином», да и притом же он не имеет «приличных» средств к дальнейшему существованию «близ столицы, например, в Кронштадте». Несмотря на полное сознание своего, хотя и утраченного по воле людей, но прирождённого ему дворянского достоинства, он очень обязателен и услужлив. Пользуясь доверием смотрителя, он играет между арестантами роль старосты, а «благородным» своим ближайшим товарищам по заключению, оказывает разные мелочные услуги, например, чистит платье, убирает постели, за что и получает соответствующая подачки. Иногда он бывал сантиментален и элегически сообщителен. Тогда он любил вспоминать о «купеческой дочке», которая любила его так сильно, что «может, даже от этого самого и померла» и которая уж конечно, не допустила бы его до такого «несчастья». Но… после её смерти он с тоски запил. Этим романическим обстоятельством, собственно, и объяснялась вся его дальнейшая «неприятная история». Впрочем, он не терял веры в будущее. Вдали от шумных развлечений столицы, в «новом и неведомом краю» он надеялся устроиться «по-новому». Тюремная жизнь его не особенно тяготила, но из прелестей свободной жизни он живее всего ощущал лишение биллиардной игры, страстным адептом каковой был ещё в ту пору, когда водил знакомство с „купеческой дочкой».

Явясь под арест в лохмотьях, он во время пребывания в части, успел не только обзавестись приличным костюмом, доставшимся ему в виде награды от разных «благородных», долго ли, коротко ли бывших ему товарищами по заключению, но успел сколотить себе и кое-какой капиталец «на дорогу». В этом, впрочем, не могло быть ничего удивительного. Кроме доброхотных дателей, он не упускал из виду и своих прямых данников — «простых» арестантов, которым он поставлял в краткосрочный кредит табак, сахар, чай и всякий другой ходкий товар. При нужде, а иногда и просто из любви к искусству, он наушничал смотрителю, чем и поддерживали между арестантами свой «авторитет». Его презирали, но побаивались. Ему, только этого и было нужно.

Содержался между «благородными» и молчаливый, очень задумчивый студент-технолог, ждавший терпеливо и кротко своей административной высылки на родину.

Приводили иной раз своеобразных весёлых «шутников» дня на два, на три «по приговору мировых судей» за разные более или менее «невинные» шалости в «Эльдорадо»[147] и «Орфеуме»[148]. Эти, несмотря на весёлую беззаботность нрава, всегда ужасно обижались (и совершенно основательно, прибавим мы от себя) на то, что их «засадили вместе со всякими убийцами и подобными разными».

Басил здесь недель шесть высокий и статный «митрополитский певчий», попавший сюда «за мировым» по присвоению какого-то «чужого имущества на сумму двенадцать рублей». Оказалось, что он «занял» у какого-то знакомого «на свадьбу» сюртучную пару, а после свадьбы, вместо того чтобы возвратить, заложил её в гласной ссудной кассе. На голове у него была густая грива, вечно взъерошенная, как копна сена, и неизменно заспанное лицо. По желанию смотрителя он учил арестантов петь «божественные молитвы» и исполнял должность регента во время утренних и вечерних общих молитв. Он был добродушен. Если он не спал, то непременно что-нибудь жевал и особенно «залихватски» выводил: «радуйся, невеста неневестная!»