Николай Соболев – Батько. Гуляй-Поле (страница 40)
— Знаю. И про вольницу знаю, и про бескультурье, все знаю. Я бы тоже хотел на печке лежать, и чтоб хорошая жизнь сама по себе устроилась. Да только не бывает так, работать надо.
— Но люди…
— Какие есть, — зло отрезал я. — Других никто не даст. И не надо думать, что с немцами или американцами легче. Короче, беретесь или в кусты?
— Они меня не примут.
— Это не беспокойтесь, примут, да еще как.
Он поводил головой, посопел, а потом рубанул воздух ладонью:
— Берусь!
Остаток короткого дня коммуна посвятила выборам нового руководителя. Пришлось двинуть речь, объяснив все резоны. Карпинского и так в уезде уважали за честность и знания, а когда я выдал коммунарам требование слушаться агронома, как меня самого, решение приняли почти единогласно.
С трудоднями, как не мудрствуя лукаво я обозвал систему учета вклада каждого коммунара, быстро не получилось — каждому ведь кажется, что он работает вдвое от соседа, а зато сосед вдвое жрет. Ничего, поорали да ввели «для пробы» нечто вроде коэффициента трудового участия, с условием дорабатывать на ходу.
— А хто працюваты не буде, спустымо штаны та всыпемо лозы! — под общий хохот резюмировал дедок с заднего ряда.
— Нет, диду, мы же не паны, чтоб крестьянина батогами бить, давайте-ка без этого.
В библиотеке за время собрания прибрались — бутылки и стаканы исчезли, книги встали если не на место, то в стопки по углам, пол вымели.
Щусь, Белаш и еще несколько человек устроились вокруг низенького столика, невесть откуда появился исчезнувший с утра Голик.
— Оце панська дрибныця, ни поисты, ни напысаты чогось! — пнул резную ножку сапогом Щусь.
— Александр Македонский герой, но зачем же столы ломать?
— Македонський? Герой? Хто такый, чому не знаю?
— Ты читай побольше, — я показал на полки с книгами, — будешь знать. А еще вот что… С колонистами дружить, при случае помогать.
— Що, з багатиямы?
— С богатеями не обязательно, но раздражать их пока не стоит. Реквизиции отставить, самим работать. Если хотите хорошо жить, надо рвать жилы, иначе хорошую жизнь не построить.
— Щось ты багато наказуеш, Несторе. Як не анархист зовсим.
— Это не приказы, Федос. Это способ выжить. Времена нас ждут тяжелые, зачем своими руками себе же лишние трудности создавать?
— Та перестриляты их усих и вся недовга, — высказался скуластый дядька.
— Что, с семьями, с детьми?
— Ни, дитлахов не треба, — смутился дядька. — А ось будь-яку сволоту, наче давнього офицера…
— Какого еще офицера? — встрепенулся Голик.
— Та пробырався тут одын на Дон, до Каледина, — отмахнулся вернувший былую легкомысленность Щусь.
— Вещи его где?
— Хлопци розибралы.
— Швы проверили? Подкладку?
— Ни…
Голик скривился:
— Соберите вещи. И дайте мне кого из хлопцев, похитрее и посообразительней. А еще лучше, кого из старых, кто с конспирацией знаком.
— А чы з попа вещы теж несты?
— С какого еще попа??? — хором выдали мы с Голиком и уставились на Федоса.
Щусь сделал вид, что мы его не заметили.
— Так вин того офицера захыщав, — пояснил скуластый, — а Федос його у пидвал посадыв.
— Попа?
— Так.
— Федос?
— Не кипятысь, Несторе, зараз выпустымо.
До полуночи я читал Щусю и его ребятам лекцию о гуманизме. Принцип «Нет человека — нет проблемы» только кажется универсальным средством, кокнуть живую душу много ума не надо. Но он дает кратковременные, тактические преимущества, зато всегда и везде проигрывает в стратегической перспективе. На чисто философском уровне, в ткани бытия образуется лакуна, и чем она будет заполнена — неизвестно. А когда таких лакун слишком много, бытие расползается прогнившей тряпкой. На практике же каждый человек есть носитель уникального опыта, и в его отсутствие этот опыт приходится нарабатывать заново. Да, в бою, в остром противостоянии иначе никак, но вне боя нельзя казнить людей за другие взгляды, вещи и уж тем более «на всякий случай». Сколько в России миллионов населения недосчитались из-за расстрелов? Это ведь не только сами убитые и не рожденные ими дети! Это и уехавшие от греха подальше эмигранты, и не рискнувшие в таком ужасе заводить потомство пары, и даже вроде бы совсем посторонние люди, погибшие только потому, что пущенные в расход инженер не создал необходимое изделие, а врач не придумал нового способа лечения. Людей, хоть они и дурные, и сволочи, и хоть какие, надо беречь. А то получится парадокс: нас что в начале XXI века, что сейчас, примерно одинаково, миллионов сто сорок-сто шестьдесят. Причем году так в 1913 подданных Российской империи — каждый десятый житель мира, а через сто лет граждан России — всего лишь каждый пятидесятый.
Утром, когда мы собрались в обратную дорогу, я напоследок ожег взглядом беспечного Щуся, он сразу построжел и подобрался:
— Не сумуй, Батьку, все буде добре. А то, може, залышытеся? Он, небо яке, буран буде!
— До Покровского успеем, там переждем.
Белаш скептически хмыкнул, но спорить не стал.
Ехали молча — Белаш в думах, Голик с красными от недосыпа глазами дремал в седле, и только жизнерадостный Лютый с хлопцами эскорта почти сразу за околицей затянули «Гей на гори тай женци жнуть».
Под протяжную мелодию я крутил в голове мысли — а все ли мы правильно делаем с коммунами? Хорошо, что поначалу у людей резко скакнул уровень жизни, но реквизированные внешние ресурсы когда-нибудь кончатся и что тогда? Отбирать у владельцев последки? Да, каждому оставляли по две пары лошадей, две-три, а если семья большая, то и четыре коровы, а еще плуг, сеялку, буккер, косилку, веялку…
Вроде бы много, особенно по меркам Центральной России, а поделить — на каждого с воробьиный чих придется, проедим за неделю. К тому же хватало тех, кто побоялся идти в товарищества и теперь изо всех сил завидовал. Эта публика никак не могла расстаться с идеей «все отнять (в том числе и у коммун) и поделить», а потом продать инвентарь в те же товарищества. Можно представить, как эти хитрозадые озлобятся, если снова начать реквизиции.
А еще надо усиливать руководство коммун, но тут как со Щусем — решительности навалом, особенно у солдат-фронтовиков, а вот понимания и знаний куда меньше. Образованных специалистов вроде Карпинского совсем мало, а уж надежных среди них и вовсе по пальцам пересчитать можно.
В конце концов, я плюнул и выбросил эти мысли из головы — даже если предположить, что мы найдем и ветеринаров с агрономами, и руководителей, то через полгода тут тряханет так, что о коммунах придется позабыть. Ну, кроме тех, которые уйдут под крыло к немцам-колонистам.
Оторвавшись от созерцания гривы Серко и оглядевшись, я понял, что выкинуло меня из размышлений — хлопцы больше не пели. Сидор догнал меня и показал на небо:
— Здаеться, буран накрие.
И точно — горизонт затянула громадная, во все небо туча, она страшно, быстро и неумолимо наползала на белый свет и гасила день плотной молочной пеленой.
— Сбиться плотнее! — привстал на стременах Белаш. — Держаться друг друга, не терять!
Буран, хоть мы и ждали его и видели, обрушился внезапно.
Яростный ветер разогнался в ровной степи, поднял стены из снега, забил им глаза, рот, уши! Только что мы видели дорогу, склон к реке, дымки Покровского у самого окоема — и все пропало в белой взвеси, непрозрачной, как мутное стекло. Какая там дорога! Я с трудом различал уши Серко и руку Лютого, схватившего его под уздцы.
В белом мареве ветер трепал нас, как щепки, глушил крики и ржание, выл, ревел и давил все, что стояло у него на пути. Сшибал нас друг с другом и разносил в стороны, невидимый во мгле конь с всадником налетел на Серко, чуть не выбив меня из седла.
Дернулся посмотреть, кого там принесла метель, но конь уже отпрыгнул и скрылся за клубами снега, а когда я повернулся обратно, то не увидел руку Лютого.
Навалился страх, да такой, что похолодели руки и ноги, хотя при буране всегда теплеет, сердце ушло в пятки, и я малодушно заорал:
— Сидор! Люди!
Может, кто и ответил, но я слышал только рев и завывания ветра. Все смешалось, все поменялось местами, небо и земля, право и лево, все заполнил секущий наотмашь снег.
Буран злобствовал, превращал овраги в равнины, сдувал бугры, строил валы, тряс и вертел меня, душил ледяным удавом.
Сколько мы так мотались, не знаю, я только старался не выпускать гриву и поводья коня, да молился, чтобы он не упал. Мысль слезть и взять лошадь под уздцы я отбросил из страха упустить Серко, тогда точно конец.
Когда я совсем вымотался, вихри сбавили напор, а вверху прорезался кусочек вечернего неба. Еще полчаса, и ветер совсем затих, поднятый снег улегся на землю.
Рядом никого не было.