Николай Шпанов – Ученик чародея (страница 14)
Однако Грачик был упрям тем хорошим упрямством добросовестности, какое необходимо всякому исследователю. Промучившись ночь, напрягая память, он наутро, не успев позавтракать, отправился к костелу в Риге и первым вошел под его темные своды. В притворе еще не было даже зажжено паникадило, и Грачик больно ударился протянутой рукой в затворенную дверь. Сторожиха с нескрываемой неохотой загромыхала ключами. В храме было тихо и пусто. Шаги Грачика не очень громко отдавались на выщербленном, словно выбитом подковами полу. Грачик прошел по рядам скамей. Запах времени, не слышанный Грачиком раньше, въедался в его ноздри, как напоминание тлена, к которому с каждым веком, с каждым десятилетием быстрей и верней шел этот памятник Богу, упрямо не желающему уходить в небытие. Грачик прошел на место, где стоял во время богослужения несколько дней назад, когда приехал поглядеть храм и обряды. Он, как тогда, прислонился к колонне и закрыл глаза. И снова перед ним, как тогда, потянулось торжественное богослужение. Скамьи заполнялись людьми, похожими больше на любопытных, явившихся поглазеть на интересное зрелище, чем на богомольцев… Грубо раскрашенные изваяния Мадонны и святых лепились к массивным опорам высокого свода. Ковер дорожки, протянутой от боковой двери, яркой полосой алел вокруг всей церкви, ведя к алтарю. И, наконец, появились, выплывая из низкой двери, фигуры священнослужителей всех рангов. Почти всем им – большим и дородным – приходилось нагибаться, чтобы не стукнуться о камень низкого свода. Кружевные одежды поверх черных сутан, белоснежные галстуки. И надо всем этим – хмуро сосредоточенные, налитые кровью, напоенные сознанием своего значения, иссиня-багровые лица. Вот лицо важно вышагивающего епископа. Он глядит в пол и ступает так осторожно, словно старается ступить на след своего собственного огромного посоха. За епископом целая процессия худых и толстощеких, но одинаково важных, одинаково налитых кровью лиц. И где-то в хвосте процессии, рядом с маленьким сухопарым старичком, облаченным в не по росту длинный хитон, с золотым крестом на груди, – лицо – широкое, с отвисающими щеками и насупленными белобрысыми бровями. Двойной подбородок лежит на глянце крахмального воротничка. Лицо настолько красно, так напряженно, налито кровью, словно этот воротничок давит шею священника, подобно пыточному ошейнику. Вот-вот, брызнет кровь из пор надувшегося лица…
Грачик хорошо помнит, что, глядя вслед процессии, он видел затылок замыкающего священника – такой же налившийся кровью, такой же раздутый, как щеки, подбородок, как все лицо… А не был ли перед ним тогда этот самый затылок? Тот же, который он видел вчера, – затылок отца Шумана?
И сейчас, когда Грачик вспомнил, как церемонно поклонился отец Шуман, взяв свои пятьдесят рублей, как важно шагал к выходу, показывая широкую спину и складки затылка, Грачику почудилось, будто он снова видит всю процессию там, в рижском костеле. Грачику чудилось, что он без ошибки воспроизвел бы теперь и торжественную песнь органа, под звуки которого совершалось шествие… Да, теперь он был уверен – вчера перед ним был тот самый затылок! Красный затылок отца Шумана!
Прокурора зовут к ответу
Стоя у окна приемной первого секретаря, Крауш смотрел на Ригу. С этой высоты город казался утопающим в садах. Бульвары и парки сливались в сплошной зеленый массив. Сколько бы раз Крауш ни подходил к этим окнам – а он был частым гостем на верхних этажах ЦК, – Рига всегда представала перед ним по-новому прекрасной. Весна, лето, осень – все одевало город своим ни с чем не сравнимым убором. С этим соглашался даже он, Крауш, – человек отнюдь не влюбленный в природу. Он не мог бы дать отчета: почему эта панорама всегда заставляла деятельно работать его память, но это было так. Этапами, в зависимости от настроения, проходили перед ним события прошлого – жизни, отданной тому, чтобы этот город стал тем, чем стал: сердцем Латвии, столицей страны, принадлежавшей его народу, управляемой его народом. Крауш хорошо помнил, кто и как правил страною прежде; помнил корысть и властолюбие полновластных хозяев буржуазной Латвии. Поэтому то, что молодому поколению казалось извечным и само собою разумеющимся: народовластие, революционный порядок и равные права для всех – элементы государственности и правопорядка, на страже которых стоял теперь он сам, генеральный прокурор республики, – было для поколения Крауша плодом борьбы со старым миром. И то, что казалось молодежи прошлым, сданным в музей революции, – самая эта борьба, вовсе не представлялось ему законченным этапом. Борьба продолжалась. Старый мир умирал, но еще не умер. Его печальное и подчас мрачное наследие как вредный мусор тлело кое-где в сознании людей. Чтобы покончить с этим тлением, тоже нужно было бороться.
Крауш был одним из представителей старой партийной гвардии, для которых в поручениях партии не существовало большого и малого, интересного и неинтересного, видного и невидного. Он уже не рассчитывал воспользоваться для себя самого плодами победы над старым миром и даже не надеялся отдохнуть. Интересы народа и воля партии были компасом, с которым он прошел по жизни и с которым собирался уйти в вечную отставку. Работа и борьба стали привычкой, жизнью. Он удивлялся тем, кто говорил об «отставке», рассчитывал пенсии, планировал жизнь на покое. Разумеется, это было в порядке вещей, и именно ему, Яну Краушу, было поручено наблюдение, чтобы провозглашенное конституцией право на обеспеченную старость свято соблюдалось. Он был готов вступить в бой с нарушителями этого права других. Но ему не приходила мысль о том, что давно вышли все сроки и его собственной службе и он сам имеет право на покой и на старость. Он не хотел покоя и не чувствовал старости. Этих терминов не было в его словаре.
Да, не раз стоя у этих окон, Крауш размышлял на подобные темы. Но нынче его мысли были куда более прозаическими и ограниченными во времени и пространстве. Они вертелись вокруг Алуксненского района, порученного его наблюдению как депутату Верховного Совета. Не всегда удавалось вырвать время, чтобы отмахать двести с лишним километров для посещения Алуксне. Подчас приходилось ограничиться телефонным разговором. А время настало горячее – подготовка к уборочной. Вероятно, молодые руководители района наломали дров, и вот Крауша ждет внушительная головомойка.
Крауш был ветераном партии и занимал один из самых высоких постов в республике. Но когда его вот так, внезапно, вызывали к старшим партийным товарищам, он чувствовал себя немногим лучше, нежели в юности, когда представал перед инспектором школы. На свете существует два рода деятелей. Одни, будучи поставлены на высокий пост, довольно быстро забывают, что этот пост – не что иное, как поручение, тем более ответственное, чем оно выше. Такие деятели быстро теряют представление о собственном месте в системе партии и государства, утрачивают скромность, обретают самоуверенность, ничего общего не имеющую с достойной уверенностью в себе. Начав с того, что при встрече со старыми товарищами подают им левую руку, они скоро утрачивают партийное лицо, помышляют только о бытовом подражании дурным примерам вельможемании, забывают о том, что они – только слуги народа. Такие кончают безвестностью за штатом истории. Другого рода деятели на любом месте и в любом положении сохраняют ясность перспективы и понимание обстановки. Они всегда помнят об ограниченности собственной ценности и о значении порученной им работы. Такие остаются верны ленинским заветам партийной скромности и знают, что их сила не в них самих, а в стоящей за ними партии. Такие одинаково серьезно относятся к критике сверху и снизу.
Сегодня, переступая порог кабинета первого секретаря Центрального Комитета, Крауш был немного не в своей тарелке – за ним вина: упущенное из рук руководство подготовкой к уборочной.
Товарищ Спрогис, первый секретарь ЦК, – человек небольшого роста и той степени плотности, которую только-только нельзя назвать полнотой, – поднялся из-за стола и сделал шаг навстречу Краушу. Седые усы его так топорщились, что придавали лицу сердитое выражение даже тогда, когда Спрогис чувствовал к посетителю искреннее расположение.
– Давно не виделись, – густым хрипловатым, словно простуженным, баском проговорил Спрогис, имея в виду, что со времени последнего заседания бюро ЦК, на котором присутствовал Крауш, прошло уже пять дней. – Как дела?
– Хвастаться нечем.
– В какой области?
– Да начать хотя бы с той, о которой бюро поручило мне собрать сведения.
– Вы имеете в виду правопорядок в республике?.. Разве так плохо обстоит дело?
– Конечно, сравнить нельзя с прошлым, но все же… Нет-нет да и забудет кто-нибудь, что конституция – это не просто плакат с красивыми словами. – Усы Спрогиса встопорщились еще больше. Крауш улыбнулся: – Нет, нет! Дело не дошло до того, чтобы нужно было повесить перед каждым работником аппарата ее текст. Не дошло и не дойдет!
– Но если хотя бы один советский гражданин может ткнуть нас носом в то, что забыта хотя бы одна ее статья и хотя бы один только раз, одним только работником аппарата, – стыд и срам! Небось хуже всего там, где дальше от глаз: в районах, в колхозах? А для чего там ваши прокуроры?