Николай Северин – Сын Олонга (страница 15)
Когда Устя кончала ужинать, мать хитро сказала:
— Печь-то жаркая, може черемуху-то сушить положишь?..
Устя усиленно возилась ложкой в каше.
«Наверно просыпала ягоды», подумала мать, а сама вышла из избы, спустилась с крыльца, достала корзинку и мазнула рукой: на пальцы осела густая пыль.
«Ягодки в корзине не бывало! Да и не по лесу ездила, а по пыльной дороге… Что за оказия?..»
Еще больше догадок стала строить мать, когда после поездки повеселела Устя.
Манефа еще больше стала бегать по ворожеям, приносить травы, пузыречки с маслицем и водичкой, которые она незаметно подливала в Устану чашку.
Иринарх торопил со свадьбой. Устя отмалчивалась, убегала из избы, но не плакала. Забравшись в амбар, она доставала говитан[30] и разматывала свернутую, завязанную ниточками бумажку. От крепкого пота размазался фиолетовыми красками чернильный карандаш. Устя, разложив на ладонке курительную бумажку, церковно-славянским напевом читала:
Манефа подходила к предамбарию, слушала: «Причитает, да не шибко, — обойдется!..» Шла к Парфену и говорила:
— Девка-то не так уже убивается, слышала, как даже Иринарха поминает, про деревню гуторит, девок и ребят перебирает…
Тот самодовольно запускал руки в бороду:
— Слюбятся — хорошо заживут. Хозяйство-то какое! Отцу-матери испокон веков никто не перечил…
После жнивья была назначена свадьба.
За свадебным пиром Устя точно в бреду ела пироги и шаньги, пригубливала стаканы с медовухой. Но в сенцах, когда повели молодых в горницу, от скрипа половиц, от скрипа жениховых сапог горячим жаром обдало Устю. Подошли к двери молодых. Иринарх, наваливаясь на косяк, перешагнул порог и, грузно раскачиваясь, сел, заложив ногу на ногу.
Устя, качая за носок и пятку, стащила по обычаю лакированные сапоги «бутылями» и на пол уронила их.
— Женушка благонравная, ты получше с сапожками обращайся, ведь за них поросеночек отдан.
— Я на минутку выйду, — сказала тихо Устя.
— Выйди, выйди! — пьяно улыбаясь, ответил раздобревший Иринарх.
Устя кинулась на улицу. У изгороди, роясь в накошенной траве, чавкали кони.
— Тп-р-у, Гнедко, тп-р-у…
Кони вскинули головы, на краю заржал Гнедой. Отвязала узду, вывела из ворот, вскочила в седло, ударила коня по шее ладонью.
— Эх, лети, Гнедко!
Чавкая, летит грязь из-под копыт. В темень жнивья, по знакомой тропе, на пасеку рвется Гнедко.
«На пасеке отцова одежда есть, — соображает Устя, — в шалаше».
Долго ждал Устю «молодожен» Иринарх.
Не дождавшись, выскочил к гостям.
— Пропала-а!.. — и заплакал пьяными слезами.
Обыскали дом, окрестность. На пасеке нашли невестино одеяние.
— Оборотень девка. Антихристова печать на ней… Люди видели…
Гости испуганно крестились.
По ночам в логу пронзительно кричал филин. Слушая жеребячье ржание, плач человека, гулкий посвист ночной птицы, крестились кержаки, поминая невесту; сплевывая через левое плечо, говорили:
— Ведьмочка, лешачиха плачет, стонет и поет по ночам.
Аникушка, пасечник Парфена, отказался доживать и, забрав свое немудрое имущество, перековылял на другую пасеку.
Сгорела в деревне рига, утонула корова, сорвалась в ущелье лошадь, помер Диодор, крепкий мужик, и при каждом несчастном случае поминали:
— Парфенова девка.
Никто не называл Устю по имени. Манефа ходила в слезах.
Когда сказали об Усте секретарю сельсовета, Ерофею Филиппьевичу, он, поддакивая, не верил и думал: «Куда же девка сгинула?..»
Ерофей Филиппьевич все декреты, постановления, инструкция знает; газеты центральные и местные читает, приезжих, инструктирующих и ревизующих, знанием огорашивает. Прочитав в «Ойротском крае» мировые события, он перед «хроникой» наткнулся на заметку:
«В областной женотдел явилась в образе парня девушка Устинья Корыбаева из кержацкой семьи. Она определена на работу. Играют лучезарные огоньки великих женских идеалов, и образуются трещины на вечных ледниках старинного быта, несозвучного нашей эпохе!»
На утро послал Ерофей Филиппьевич к Парфену нарочного, велел сказать про Устю.
Вечером приехал нарочный, привез подарок — дуплянку меда и передавал Ерофею Филиппьевичу:
— Мати шибко убивается, плачет, а сам-то ругается, говорит: «Ежели печать на ней поставлена, все равно пропадет, не выручишь!..»
ГЛАВА XII
БУМАГА, НА КОТОРОЙ НАПИСАНО ПО-АЛТАЙСКИ
В тихие дни, на вечерней заре, хорошо клевали хариусы. Тохтыш любила жирно-розовеющую уху. Итко с удилищем уходил на Чулышман, снимал штаны и шел в воду. Выловленного хариуса Итко продевал через жабры жилкой. Жилки, привязанные кругом пояса, идут в воду.
В самом разгаре рыбалки, вдруг закричала мать:
— И-и-т-ко-о-о!..
Жалко было клева, но не кричит понапрасну мать, и он, подтянув рыбу на жилах к поясу, выбрел к берегу.
Мать крикнула второй раз. Итко побежал: живой рыбий извивался пояс, к цветам и траве липли блестками чешуйки. Навстречу ехала верхом мать. Она повернула лошадь, Итко сел сзади седла. Вмах — подъехали к аилу. Итко осмотрелся: не увидел никого.
— Зачем с клева сбила?.. — недовольно сказал Итко.
— Седлай скорей, едем в урочище. Урыпсай в гости ездил, привез «бичик алтай тилинде чайдергени»[31].
Притушив огонь в аиле, поскакали к Урыпсаю в урочище.
Большой аил у Урыпсая, но не вмещал всех съехавшихся.
Ребятишек с ревом вытаскивали из дверей, но они, отдирая от земли кору, мышами пролезали через дырки.
— К-ы-ы-з-ыл Ой-р-о-о-т![32]
Закачались одобрительно в такт алтайские немытые головы, и все хором, как школьники в первый урок, громко вторили:
— Кы-зыл-л Ой-рот!
Полдесятка раз подбрасывали смолье в огонь. Ибан пересохшее горло смачивал кумысом.
Поняв содержание статейки, все одобрительно закачали головой.
— Чын, чын![33]
Чтение прерывалось смехом, возгласами; когда дочитали до конца, никто не понял, и все спрашивали друг у друга:
— Тираж, типография?
В отворенные двери плеснулось утро. Поднялся Урыпсай.