18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Серый – Каникулы в барском особняке. Роман (страница 13)

18

После ухода хозяина пытался Кирилл подтрунивать над слугою:

– Ну, что же, Кузьма, не удалось тебе охмурить хозяина. Я тебя понимаю: ты бывший офицер и привык муштровать подчинённых; без них у тебя хандра. Но простит ли Роман Валерьевич попытку его обмишурить?

Кузьма по-солдатски вытянулся во фронт и ответил:

– Я не смею лгать благодетелю и патрону.

Кирилл пристально взирал на слугу: у того ни один мускул на лице не шелохнулся. Алла молвила:

– Сквозняк портьерами колышет, и я озябла. И уже поздно. А ведь мне ещё предстоит записать сегодняшние речи моего дяди, иначе они к утру потускнеют в памяти.

Кирилл настороженно встрепенулся и спросил:

– Алла, неужели отныне ты будешь систематически записывать в тетрадку разговоры нашего шефа?

– Да, мне оказана такая честь.

Агафья, стоявшая досель в кухонных дверях, гневно, но тихо засопела, резко повернулась и вышла прочь. Кузьма, усмехаясь краешком рта, вытягивался в струнку. Кирилл пыжился и пытался иронизировать:

– А ты преуспела, Алла. Витиеватой вязью отчеканено будет на твоей погребальной урне: «Она записала разговоры Романа Валерьевича Чиркова». Ты окажешься после кончины на скрижалях мировых религий…

– Не суесловь о смерти, – попросила она с выраженьем кротости на лице.

– Пожалуй, – согласился Кирилл и, вскочив, удалился вихляющей походкой из комнаты.

Кузьма слегка поклонился Алле и произнёс:

– Поздравляю вас.

Она ему невесело кивнула и велела:

– Убери и вымой посуду. Загони Осокина в его камеру. И больше не провоцируй дядю своим психологическим трюкачеством.

– Я понял.

Она медленно встала и вышла из столовой. Кузьма, тревожно супясь, начал убирать посуду…

12

Осокин в парусиновой робе понуро сидел с вилами на скамейке возле парников; две овчарки лежали рядом на крохотной лужайке и, ощерясь, смотрели на него. Сумерки сгущались, а ветер крепчал и пах болотной тиной.

«Дадут ли мне сегодня пожрать хотя бы чёрствую корку? – думал Осокин. – У меня с рассвета макового зёрнышка во рту не было. А уже вечерняя заря… Попал я в плохую катавасию… Пожевать бы колбаски с чесноком и салом… и хорошо бы чарочку перцовой горелки перед сном тяпнуть… Я изнемог от этой изнурительной и вонючей работы в навозе…»

И Осокину вспомнилось, как его мать, выслушав его описанья тягостей сапёрной армейской жизни, сказала ему: «Больше никогда не занимайся грязной и тяжёлой работой. В юности и армии, возможно, простительно это, но в гражданской взрослой жизни – постыдно. Не уподобляйся мне. Если ты, сынок, хотя бы ещё один раз запачкаешь себя грязным трудом, то уже никогда не заползёшь ты в приличное общество. Я надрываюсь, чтоб не надрывался ты…»

И Осокин начал бояться уподобиться своей матери; она же работала дворничихой, и не позволяла сыну помогать ей. И казалось Осокину, что если он возьмётся за лопату, совок или метлу, то будет обречён на беспросветную судьбу своей матери. И поэтому избрал он стезю мошенника…

Он размышлял:

«В столице я ещё мог сойти за интеллектуала. Ведь я торгую не украденным на чердаках бельём, а иконами. Я шлялся по притонам, вернисажам и клубам и гомонил там… и порой я тасовался в богемной кутерьме художников… Но, пожалуй, всё это в прошлом. Теперь меня могут и верёвкой связывать, и на аркане таскать. Могут меня дёгтем и смолой измазать. И принудили меня копошиться в навозном дерьме. А ведь мне завещала мать, как фетиш, никогда не заниматься такой работой. И что же теперь со мною будет?.. Какой мне выпадет здесь жребий? И кто я такой?..»

В дальнем конце аллеи появился Кузьма, который шагал неспешно и важно. Осокину вдруг припомнилось изображение пиратского капитана на гравюре в детский книге; пленник вскочил и, тиская обеим руками навозные вилы, весь напрягся…

Кузьма, наконец, приблизился, а сумерки уже столь сгустились, что цвет его коричневого костюма был почти неразличим. Осокина вдруг поразило, что лицо бородача оказалось смущённым и даже перекошенным, хотя осанка Кузьмы осталась гвардейской. Собаки встали и, переминаясь на сильных лапах, тихо зарычали.

Осокин держал вилы зубьями вверх; его вдруг затошнило от здешних миазмов. Кузьма подошёл к пленнику вплотную и молвил:

– Я вижу, что умаялся ты. Очень трудно без тренировки раскидывать навоз; я по себе это знаю. Гнусное занятие!..

И Осокин, ощутив нежданную симпатию к слуге, сказал умилённо и выспренне:

– Навоз, как удобрение, помогает свивать прекрасные гирлянды цветов!

– Завтра будешь сбрую для кареты ладить. Хозяин обожает кататься в коляске, запряжённой рысаками. Станешь ты у меня и шорником, и плотником. Попрошу для прочих работ пригнать «людей-брёвен». Эти хозяйские холопы работящи и покорны, как волы…

– А почему здесь людей обзывают брёвнами?

Кузьма хозяйственно прошёлся по двору, попинал ногами кучу хвороста и неожиданно для себя заговорил откровенно:

– Ты вилы держишь, как копьё. Будто пронзить меня хочешь. Я не скрою: хотел я из тебя жертвенного козла сделать. Но ведь я не стал тебя потрошить, и даже слабенькой оплеухи я тебе не отвесил… Ты спросил, почему здесь людей называют брёвнами? Такой термин придумал хозяин; непредсказуемы зигзаги его мысли. Но есть определённый смысл в этом названии. А я бы к словечку «брёвна» прибавлял бы ещё эпитет «восторженные». Они почитают хозяина, как Бога! Они полагают, что он может воскресить мёртвых. Есть у хозяина особые приёмчики, которые разработали психиатры ещё в эпоху Империи… Славная была эра!..

И оба они во мгле сели рядом на скамейку; Осокин отшвырнул ненавистные вилы и спросил:

– А почему вы хотели превратить меня в жертвенное животное? Неужели намеревались моей кровью повязать хозяина с собою?

– В десанте был подобный ритуал. Я сам сбросил пленников с вертолётного борта; этим командиру меня и повязали… А здесь я захотел быть мотором всего дела и повязать кровью тутошних главарей. И добавить им убийством решимости…

– А как меня собирались прикончить?

– В нашем капище… как лазутчика… при скопище тех, кого хозяин секты не лишил ещё разума… Огромным хозяйством нельзя управлять с помощью идиотов, и поэтому некоторым членам нашей секты разум ещё сохранён. Они – как снасти, кормило и якорь для корабля новой веры!.. И я подумал, что, совершив вместе с ними сакральную жертву, я их повяжу кровавой круговой порукой и заслужу за это особую благодарность хозяина. И усугублю его доверие ко мне…

Осокин содрогнулся и спросил:

– А почему вы отвергли эту затею?

– Я испугался, что почуют они сладость крови; ведь они уже сейчас невменяемы от рабской покорности им. Они властью одурманены, как наркотиком, но крови ещё не пили. А пролитая кровь заражает страстным хотеньем лить её и впредь. Я был на войне и знаю это… Я не могу заглянуть в магический кристалл, но я прекрасно представляю, что с ними будет, если крови они попробуют. Это будет гремучая смесь, ибо лишатся они всяких нравственных препон и тормозов. И я первый от этого рискую пострадать: ведь я приближен к ним. Некоторые уже козни мне строят… Если вкусят они крови, то меня непременно убьют. А вот если они к крови не приохотятся, то меня просто превратят в «человека-бревно», а такие по-своему счастливы…

Осокин криво усмехнулся во тьме и возразил:

– А я не хочу такого счастья; я не желаю стать восторженным бревном. Какая, в сущности, разница между растительным бытиём и смертью? Я не обладаю сложным духовным миром, но я не хочу утратить то, что есть во мне. Пусть я не Лев Толстой, с его рефлексией и самоанализом, с его великолепным дневником, составившим эру в литературе. Я – примитивнее, проще. Но и во мне есть то, что я не хочу потерять. Я не желаю, чтоб у меня были похищены воспоминанья о моих мечтах. Я помню, как я бродил на окраине города возле ресторана «Застава» и мечтал, что я буду здесь смаковать на кутежах драгоценные марочные вина, а не пить в подворотне сивушное зелье из аптечной микстуры на спирту… Если я стану человеком-бревном, то какая разница: счастлива эта особь или нет? Вокруг меня шныряет множество людей, но разве интересно мне их душевное состояние?.. По-вашему: я не прав?..

– Говори мне «ты», – тихо молвил Кузьма, – ведь у нас примерно одинаковый возраст…

– Хорошо, я, пожалуй, перейду на «ты». Ведь ты мне сулил своё соседство по флигелю.

– Пока не будешь ты моим соседом, – отозвался смущённо Кузьма, – хозяин всё переиначил. Он по-прежнему считает, что ты лазутчик, и велел тебя содержать в подвале.

– Вот как!.. Пусть, ладно!.. Но я не хочу, как пещерный житель спать на жердях. Я не претендую на постельное бельё, перину или подушку, но выдать могли бы матрас из соломы. И верните мне торбу: там есть мыло и бритва… не привык я ходить со щетиною на лице…

– А ты горло себе не перережешь… чтоб не стать человеком-бревном?..

Осокин ответил неуверенно и с запинкой:

– Я пока не знаю. Жутковато умирать, но перспектива стать восторженным олухом мне претит…

– Перестань о смерти суесловить, – решительно сказал Кузьма, – ибо ничего ты не знаешь о ней. А я был на войне, в этой кровавой бузе, и я видел смерть воочию. От бойни у меня мысли взвихрились, и я влез в неоплатные долги. Кредиторы вознамерились меня убить, но здешний хозяин вызволил, и теперь мне нет хода отсюда. Сразу прикончат за долг. А ты, если драпанёшь с этой каторги, то будешь вольным соколом.