Постиг в разгар борьбы, другую – в час молитвы,
Последнюю – уже в гробу.
Когда недвижные, как и они, тупые,
Оцепенелые дремали часовые, —
Три этих головы заговорили вдруг.
Их голос походил на песни в снах туманных,
На смутный ропот волн у берегов песчаных,
На ветра гаснущего звук…
Шенгели прекрасно переводил стихи и баллады Виктора Гюго, а Эмиля Верхарна и того лучше. Более удачных переводов поэзии Верхарна, чем у Шенгели, наверное, нет ни у кого. Еще в молодые свои годы Шенгели выступал на одном из литературных концертов с докладом о Верхарне, и удостоился за это положительной оценки печати. В тифлисской газете «Кавказское слово» от 2 февраля 1917 года в статье «На поэзовечере Игоря Северянина 30 января» Ю. Гик написал: «Лучшее, что было на третьем и последнем поэзовечере Игоря Северянина, это сильный, яркий доклад Г. Шенгели о Верхарне, так трагически, по железной воле рока, недавно погибшем. Ярко и цветисто говорил докладчик о совершенной форме стихов Верхарна, о его ослепительных образах, волнующих и манящих, о смелых антитезах – темах верхарновских стихов, о сочетании в душе Верхарна Испании и Фландрии, о гимнах его могучему, здоровому началу, которое поэт находил и в тучных желтеющих полях, и в хлебе, и в винограде, и в мускулистом крестьянине, и в рослой крестьянке, и в диких стадах быков, и во всем, во всем живущем, дышащем, пьющем воздух, вдыхающем аромат цветов и яркого солнца. Верхарн – поэт культуры…»
И так же, как невозможно прервать на середине эту восторженную статью о Георгии Шенгели, так невозможно вдруг оборвать одно из самых необыкновенных стихотворений Эмиля Верхарна «Старые мастера», переведенное на русский язык Шенгели еще в молодые его годы:
В столовой, где сквозь дым ряды окороков,
Колбасы бурые, и медные селедки,
И гроздья рябчиков, и гроздья индюков,
И жирных каплунов чудовищные четки,
Алея, с дымного свисают потолка,
А на столе, дымясь, лежат жаркого горы
И кровь, и сок текут из каждого куска, —
Сгрудились, чавкая и грохоча, обжоры:
Дюссар, и Бракенбург, и Тенирс, и Крассбек,
И сам пьянчуга Стен сошлись крикливым клиром,
Жилеты расстегнув, сияя глянцем век;
Рты хохотом полны, полны желудки жиром.
Подруги их, кругля свою тугую грудь
Под снежной белизной холщового корсажа,
Вина им тонкого спешат в стакан плеснуть, —
И золотых лучей в вине змеится пряжа,
На животы кастрюль огня кидая вязь.
Царицы-женщины на всех пирах блистали,
Где их любовники, ругнуться не боясь,
Как сброд на сходбищах в былые дни, гуляли.
С висками потными, с тяжелым языком,
Икотой жирною сопровождая песни,
Мужчины ссорились и тяжким кулаком
Старались недруга ударить полновесней.
А женщины, цветя румянцем на щеках,
Напевы звонкие с глоткaми чередуя,
Плясали бешено, – стекло тряслось в пазах, —
Телами грузными сшибались, поцелуя
Дарили влажный жар, как предвещанье ласк,
И падали в поту, полны изнеможенья.
Из оловянных блюд, что издавали лязг,
Когда их ставили, клубились испаренья;
Подливка жирная дымилась, и в соку
Кусками плавало чуть розовое сало,
Будя в наевшихся голодную тоску.
На кухне второпях струя воды смывала
Остатки пиршества с опустошенных блюд.
Соль искрится. Блестят тарелки расписные.
Набиты поставцы и кладовые. Ждут, —
Касаясь котелков, где булькают жаркие, —
Цедилки, ду́ршлаги, шпига́лки, ендовы́,
Кувшины, ситечки, баклаги, сковородки.
Два глиняных божка, две пьяных головы,
Показывая пуп, к стаканам клонят глотки, —
И всюду на любом рельефе, здесь и там, —
На петлях и крюках, на бронзовой оковке
Комодов, на пестах, на кубках, по стенам,
Сквозь дыры мелкие на черпаке шумовки,
Везде – смягчением и суетой луча
Мерцают искорки, дробятся капли света,
Которым зев печи, – где, жарясь и скворча,
Тройная цепь цыплят на алый вертел вздета, —
Обрызгивает пир, веселый и хмельной,
Кермессы царственной тяжелое убранство.
Днем, ночью, от зари и до зари другой,