реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Переяслов – Маяковский и Шенгели: схватка длиною в жизнь (страница 46)

18

В середине лета 1941 года, когда немцы подошли уже вплотную к Москве и Георгий с супругой собрался уезжать в Среднюю Азию, ему, по словам Нины Леонтьевны, служивший «оргсекретарем» Московского отделения Союза писателей России генерал НКВД В. Н. Ильин предложил в случае сдачи столицы немцам остаться в городе для работы в организуемом подполье [5]. Поводом к такому предложению послужила информация о том, что во время Гражданской войны на юге страны поэту приходилось жить при калейдоскопической смене властей и быть причастным к работавшему там «красному» подполью. На полученные от чекистов рейхсмарки Шенгели после оккупации Москвы фашистами должен был организовать издание выпуска антисоветского литературного журнала, чтобы вытащить через него на свет «контрреволюционное подполье» из числа писателей. Когда Шенгели попробовал отказаться, ему пригрозили тем, что не разрешат уехать в эвакуацию Нине Леонтьевне, и поэтому ему пришлось согласиться. Он отправил жену во Фрунзе, а сам остался в Москве.

Его ученик Арсений Тарковский вспоминал потом об этом тревожном времени:

«Начало войны. Все мои близкие уехали. Иногда я дежурю с Шенгели на крыше дома, где он живет, на 1-й Мещанской. Над Москвой с гудением бормашины летают «юнкерсы». Шенгели чувствует мое беспокойство и ведет со мной подчеркнуто спокойную беседу, чтобы мне легче стало жить на свете – под черным гудящим небом, ослепленным голубыми прожекторами, на крыше семиэтажного дома, в середине огненного кольца, зажженного вражескими летчиками вокруг Москвы.

Пламя – там красное, там – зеленое: горят склады Лакокраски на Красной Пресне. Лицо у Шенгели красивое и очень спокойное – не безучастным, а твердым спокойствием старого солдата, безусловно уверенного в том, что все закончится нашей победой.

Когда во время войны я так редко и так ненадолго приезжал в столицу, – я бывал у него в холодной, нетопленой квартире и рассказывал о том, что довелось мне видеть в пору разгрома гитлеровцев под Москвой, да о боях на Курской дуге.

– Видите, – говорил он, – я недаром втянул вас в «Гудок»: вам это пригодилось. Вам было бы теперь трудней работать в газете, – без подготовки… А какой у вас пистолет? Покажите-ка!

Брал пистолет, вынимал обойму, выбрасывал патрон из ствола, прицеливался в угол и щелкал.

– Рука у меня не дрожит, смотрите, – правда?

Рука у него и в самом деле была тверда…»

В ноябрьско-декабрьском номере журнала «Интернациональная литература» за 1941 год были опубликованы четыре перевода Георгия Шенгели из книги Эмиля Верхарна «Алые крылья войны», прозвучавшие очень актуально во время фашистского нашествия на Россию. А 29 марта 1942 года, когда угроза оккупации немцами Москвы отступила, Шенгели разрешили отправиться в Киргизию к супруге. В поезде он умудрился заразиться сыпным тифом и 3 мая 1942 года приехал во Фрунзе с температурой 41,4 градуса, так что сразу же был доставлен в инфекционную больницу, где его посчитали уже совершенно безнадежным. Однако к середине мая температура его стала нормальной, и 27 мая его выписали домой. Вместо 88 килограммов его вес в это время был только 62.

В самые тяжелые дни Георгия Нина Леонтьевна сообщала Ладе Руставели: «У Ерки уже на 9-й день, без кризиса, был коллапс – спасли вливанием глюкозы и впрыскиванием кофеина, но положение было безнадежное. Потом стало немного лучше, и тут осложнение на мозг – энцефалит. В общем, профессор, который его лечил, говорит, что при такой тяжелой форме тифа выживает один на десять тысяч… Случай был абсолютно безнадежный: полное истощение нервной системы, очень плохое сердце и надорванный голодовкой организм – надежды не было никакой. Так что считайте, что ваш муж вернулся с берегов Стикса, в полном смысле этого слова».

Приехавший во Фрунзе в эвакуацию Евгений Николаевич Ковский позже вспоминал:

«Нина Леонтьевна остановила меня на улице.

– Вы знаете, Георгий Аркадьевич приехал!

Внешний вид ее никак не соответствовал радостному смыслу этих слов: глаза у нее были красные, и веки набухли – то ли от слез, то ли от бессонницы. Предчувствуя что-то неладное, я осторожно спросил:

– Значит, вас можно поздравить?

– Вот именно – поздравить! Он лежит в инфекционной клинике. Сыпной тиф…

Голос ее сорвался, губы по-детски жалобно дрогнули. И я вдруг отчетливо, физически ощутил, что она растрачивает последние душевные силы, чтобы удержаться на пределе напряжения – не разрыдаться вот здесь, на перекрестке улиц. Это было трудно вынести – мне не раз приходилось убеждаться, что Нина Леонтьевна очень мужественный человек: она никогда не жаловалась на житейские невзгоды, хотя их в то время было немало, и если рассказывала о своих неудачах и огорчениях, то только в шутливой форме, как бы посмеиваясь над собою. Отчаянье таких людей действует сокрушительно.

– Вас пускают к нему? – спросил я тоном прокурора-мизантропа

Это подействовало.

– Нет. Иногда удается увидеть его через окно. Но это трудно – оно высокое.

Нину Леонтьевну, как говорится, Бог ростом не обидел. И чтобы хоть немного отвлечь ее от мрачных мыслей, я пошутил:

– Ну, если для вас высоко, значит, это не ниже второго этажа.

Но и самому лезли в голову не очень высокие мысли… Я прикинул мысленно, сколько примерно может быть лет Георгию Аркадьевичу: вывод напрашивался неутешительный.

В то время по роду моей работы [6] мне был открыт доступ во все медицинские учреждения. Но предпринять что-нибудь немедленно было невозможно – уже приближался вечер.

На следующий день мы вместе отправились в больницу. Нина Леонтьевна заняла свой наблюдательный пост у окна, куда заблаговременно притащила два кирпича, я вошел в клинику.

Георгию Аркадьевичу отвели единственную в клинике отдельную палату: в условиях жестокой нехватки коек это была дань уважения к поэту.

Он был в сознании. Не осталось и следа от грузного (и, как мне тогда почему-то показалось, очень благополучного) человека, с которым я столкнулся пять лет тому назад в “Гослитиздате”. На койке лежал, хотя и наголо остриженный, хотя и изможденный болезнью, все тот же молодой поэт с высоким лбом мыслителя и горячими черными глазами кавказца – воина и мечтателя. С остротой необычной я вспомнил свою юность.

Тяжелобольного утомлять разговором не положено. Да и о чем можно было говорить с человеком, который, естественно, давно забыл меня – когда-то мелькнувшего в поле его зрения и через минуту канувшего в небытие? Мне оставалось лишь выполнить поручение Нины Леонтьевны – узнать, как он себя чувствует и в чем нуждается.

– Вы, Георгий Аркадьевич, меня не знаете… я – по поручению Нины Леонтьевны… – неуверенно начал я, но он с живостью прервал меня:

– Помилуйте, как же не знаю! Ведь вы приходили в “Гослитиздат”.

Он назвал мою фамилию и книгу французского писателя, которую я переводил. Я был так поражен – этой феноменальной памятью, над которой не имела власти и тяжелейшая болезнь, что не нашел слов для ответа. А Георгий Аркадьевич, то и дело облизывая пересохшие потрескавшиеся губы, помолчав, снова заговорил, но уже потускневшим голосом:

– А жене скажите, что все… замечательно.

– Как вы чувствуете себя?

– Прекрасно. Как… как тореадор перед боем быков. Только вот… темнутка! Вы понимаете, эта темнутка…

У меня упало сердце.

– Темнутка?!

– Да. Она приходит неслышно… все время вертится…

И начался бред, тифозный бред.

В профессорском кабинете состоялся краткий разговор:

– Как, по-вашему, Шенгели переносит болезнь?

Профессор, еще довольно молодой для своего звания человек, молчал довольно долго. И, наконец, неохотно проронил:

– Вы же понимаете, Евгений Николаевич, больному – за сорок, организм очень истощен… Сами видели, есть осложнения со стороны нервной системы…

– Ну, а прогноз? Прогноз?

Профессор развел руками. Но заметив, какое впечатление произвел этот жест, с неожиданной энергией прибавил:

– Сделаем все, что можем. А современная медицина может немало – уверяю вас. В общем, вытянем.

И действительно, сделали, как видно, все, что могли. И вытянули Георгия Аркадьевича, отбили у курносой».

Болезнь его, слава Богу, отступила, и о ней напоминали потом только бросающаяся в глаза худоба и желтизна на щеках, но о том, какой след оставила эта жуткая болезнь в душе Георгия, свидетельствуют только некоторые стихотворения этого тяжелого периода, например, такое, как «Сердце», написанное 4 апреля 1943 года:

В гипнозе боев и пожарищ Весь мир замирает вокруг, — И ты замираешь, товарищ, Мой верный работник и друг. С тобою мы жили полвека, Ты билось в груди у меня; Но, видно, нельзя человека Все время держать у огня. Замучен сплошным перегревом, — Стихами, любовью, войной, Презреньем, обидами, гневом, — Чужеет он яви земной. И пусть в одичалых народах Безумствуют правда и ложь, — На отдых, на отдых, на отдых Ты, старое сердце, идешь!.. Полвека с тобою мы жили,