Николай Некрасов – Мертвое озеро (страница 34)
– Нет!
– За письмо?..
Любская засмеялась.
– Как вы веселы! – с удивлением заметил Калинский.
– Отчего же мне скучать?.. Я окружена людьми, которые заботятся обо мне, исполняют мои…
– О, я вижу, вы по-прежнему меня не понимаете и всё толкуете в дурную сторону…
– Мое мнение изменится, если вы исполните мою просьбу.
– Для этого я готов принести всё в жертву!
Любская встала.
– Вы бежите, – с грустью заметил Калинский.
– Вы, кажется, были заняты: я боюсь…
– Как вы злы! неужели вы не знаете, что вас видеть для меня…
– А много говорит ваш попугай? – перебила его Любская.
– Он забавен, а главное – ужасно привязан ко мне; впрочем, я любим всеми, кроме…
– Вы, как Робинзон, окружены зверьми, – сказала Любская, указывая на собаку.
– Да, это верное животное и очень привязанное ко мне.
– Зачем же она на веревке? – спросила Любская.
Калинский смешался, но тотчас же отвечал с приятной улыбкой:
– Она ревнива ко мне.
Любская улыбнулась, попросила, чтоб отвязали собаку, и сказала:
– Я вас уверяю, она ничего не сделает, по крайней мере мне.
Не скоро удалось Калинскому освободить свою собаку: она не давалась ему, и когда наконец ошейник был снят, кинулась под диван и заворчала.
Любская кусала губы от смеху, потому что Калинский весь побагровел, нежными словами выманивая собаку, которая рычала всё сильнее; попугаи присоединился к ней своим криком.
– Они сегодня меня бесят! впрочем, это понятно: они никогда не видали у меня в кабинете дамы.
– И потому их ревность не имеет границ, – перебила Любская и, еще раз повторив просьбу свою, раскланялась и вышла.
Экипаж ее не успел еще отъехать от крыльца, как по всей квартире Калинского раздался вой собаки и крики попугая.
Калинский сердито кричал своему камердинеру, тащившему собаку за шиворот из-под дивана:
– Скажи собачнику, что гроша не дам, если не приучит ее лежать на подушке без привязи и не отвадит лазать под диван.
И он принялся наказывать вызолоченной палочкой своего попугая.
По возвращении домой душевное напряжение Любской разрешилось отчаянием, которое не было тихо и безвыходно: нет! рыдания ее были гневны; краска на лице, взгляды и движения доказывали, что для ее горя есть еще облегчение; известно, что ничего нет страшнее тихой скорби.
Любская написала к Дашкевичу письмо и приказала отдать, когда он приедет, а сама заперлась в спальне.
В то самое время, когда для Любской всё окружающее казалось печальным и мрачным, прачка находилась наверху блаженства: Семен Семеныч явился к ней с извещением, чтоб она везла Катю в ученье. Прачка бросила недоглаженную юбку, ахала, смеялась, кидалась во все углы, собирая узелок для своей дочери, и поминутно восклицала:
– Господи! господи! чем я ей заслужу?
Или:
– Вот и моя Катя будет в карете ездить и шелковые платья носить!!
– Я приду домой завтра? – приставала Катя к матери с вопросами.
– Глупенькая, скорее надень чистые чулки да пойдем проститься к верхней барыне.
– Я надену и новый платочек?
– Да, да! Куприяныч! попотчуй водочкой-то Семена Семеныча!
И прачка сунула в руку камердинеру красную бумажку.
Он с любезностью поклонился.
– Ну, прощайте, – сказала прачка.
– С богом-с, – отвечал Семен Семеныч.
Прачка уже взялась за ручку двери, как остановилась и воскликнула:
– Что это, я, кажись, от радости рехнулась! Катя, простись с отцом да помолись богу!
И прачка усердно стала молиться. Катя последовала примеру матери.
– Ну, прощайся! – сказала прачка, толкнув Катю к Куприянычу.
Катя нехотя подошла к нему и тихо сказала:
– Прощайте!
– С богом, прощай! – отвечал равнодушно Куприяныч и в первый раз поцеловал Катю в лоб.
– Перекрести! – заметила прачка своему мужу.
Он перекрестил.
Прачка сняла с шеи маленький серебряный образок и, благословив дочь, схватила ее за голову, прильнула к ней губами и заплакала. Катя, не понимая, впрочем, о чем плачет мать, тоже заплакала, и рыдания наполнили подвал.
– Полноте-с, о чем тут плакать, сами изволили желать! – заметил Семен Семеныч.
Куприяныч ничего не говорил. Он пожимал только плечами и насмешливо глядел на свою жену.
Прачка ничего не слушала; она дрожащими руками крестила свою дочь, целовала ее голову, даже руки и длинные косы, и, прижав девочку к своей высохшей груди, твердила:
– Катя, не забудь свою мать, не забудь ее!
Семен Семеныч, видя, что слезам прачки не будет конца, сказал:
– Что это-с вы ребенка-то пугаете: ведь они заробеют!
– Ах, батюшка, будет ли она счастлива! – воскликнула прачка и рыданием заглушила свои слова.
– Ну ведь у ней опухнут и покраснеют глаза; скажут еще, что болезнь какая, – нетерпеливо отвечал Семен Семеныч на вопрос прачки о судьбе дочери.
Прачка прекратила свои рыдания, перекрестив и поцеловав в последний раз дочь, вытерла ей слезы, пугливо поглядела ей в лицо и нетвердым голосом сказала:
– Ну, пойдем!
И прачка печально вывела за руку свою дочь из подвала.
В кухне Любской был большой беспорядок. На плите кипел бульон; недоглаженное платье было забыто горничной, которая, важно облокотясь на доску, кричала страшно. Перед ней стояла маленькая женщина в шелковом салопе и в шляпке с помятыми цветами. То была горничная Ноготковой. Денщик с нафабренными усами, с гордой осанкой, стоял в шинели, навьюченный чубуками, фуражкой, саблей и сюртуком.