В начале лета 1865 г. Достоевский срочно уезжает за границу. Дела его ужасны: в ушедшем году умерли один за другим брат М. М. Достоевский и жена М. Д. Достоевская, только что окончательный крах потерпел и журнал «Эпоха», случился-произошел окончательный разрыв с А. П. Сусловой, многочисленные кредиторы грозят долговой тюрьмой, семейство Михаила Михайловича, пасынок П. А. Исаев, больной младший брат Н. М. Достоевский и другие бедные родственники не просто ждут, а требуют от него помощи, бесконечные изнуряющие припадки падучей замучили окончательно… За границей он намеревался хотя бы на время скрыться от кредиторов (да и родственников) и найти выход из очередного жизненного тупика. Надежды на очередной Рулетенбург и на этот раз не оправдались: выиграть разом и большую сумму не удалось, больше того, – проиграл последние гроши. Оставалась, как всегда, последняя надежда – на литературу, на свой талант. Еще перед отъездом-бегством из Петербурга он предложил свою будущую повесть под названием «Пьяненькие» издателям «Санкт-Петербургских ведомостей» В. Ф. Коршу и «Отечественных записок» А. А. Краевскому. Получил отказ. Тогда, от безвыходности положения, писатель, уже из-за границы, и решился обратиться с предложением к Каткову. Надо помнить, что совсем незадолго до того Достоевский на страницах своих журналов «Время» и «Эпоха» вел ожесточенную полемику с «Русским вестником», «Московскими ведомостями» и персонально с их издателем – нелицеприятных слов с обеих сторон было высказано немало (см.: «Свисток» и «Русский вестник», «Ответ «Русскому вестнику», «Литературная истерика», «По поводу элегической заметки «Русского вестника»), Катков предложение принял, просимый автором аванс в триста рублей выслал. И получил произведение, которое произвело потрясение в читающей публике и увеличило тираж журнала на несколько сот экземпляров. Но, самое главное, первый роман из «великого пятикнижия» Достоевского окончательно утвердил его реноме глубочайшего писателя-психолога, поднял его авторитет в мыслящей России (а позже и за рубежом) на должную высоту.
Появление «Преступления и наказания» было подготовлено всем предыдущим творчеством Достоевского. Тема Петербурга («Слабое сердце»), тема подполья («Записки из подполья»), тема мечтательства («Белые ночи»), тема преступления и наказания («Записки из Мертвого дома») – эти и многие другие темы переплавились-слились в новом романе, приобрели углубленный философский смысл. Но одна тема, только лишь мимоходом затронутая-упомянутая прежде в «Господине Прохарчине», через 20 лет именно в «Преступлении и наказании» заняла главенствующее место, была исследована-показана автором во всей ее сложности и глубине. В раннем рассказе один из героев, «дрожа от досады и бешенства», кричит Прохарчину. «Что вы, один, что ли, на свете? для вас свет, что ли, сделан? Наполеон вы, что ли, какой? что вы? кто вы? Наполеон вы, а? Наполеон или нет?! Говорите же, сударь, Наполеон или нет?..» Господин Прохарчин на вопрос этот иступленный не ответил, да и вопрос был риторическим. А вот для Раскольникова это как раз вопрос отнюдь не риторический, от него зависит не только вся его будущность, но и просто-напросто – жизнь. Вопрос о наполеонизме в «Преступлении и наказании» сформулирован главным героем так: «Тварь ли я дрожащая или право имею?..»
Страница наборной рукописи «Преступления и наказания»
«Преступление и наказание», по сути – криминальный роман. Тема преступления, которую писателю-петрашевцу довелось непосредственно изучать четыре года на нарах Омского острога, также именно в этом произведении впервые у Достоевского (как впоследствии в «Бесах» и «Братьях Карамазовых») была положена в сердцевину сюжета, стала предметом психологического исследования. В результате этого исследования темы наполеонизма, переплетенной с темой преступления, Достоевским была обоснована главная философско-этическая идея романа – невозможность для человека основать свое личное счастье на несчастье других людей.
Несомненна связь «Преступления и наказания» и образа его главного героя с русской и мировой литературой. Прежде всего это – А. С. Пушкин (поединок Германна с богатой старухой-графиней в «Пиковой даме», «бунт» Евгения в «Медном всаднике», Борис Годунов, страдающий под гнетом своего преступления, ода «Наполеон», известные строки в «Евгении Онегине» о том, что-де «Мы все глядим в Наполеоны…» и т. д.); это и М. Ю. Лермонтов («Герой нашего времени», «Маскарад»), и Н. В. Гоголь («Портрет»), Из западных авторов в этом плане прежде всего стоит упомянуть французов Ш. Нодье и его роман «Жан Сбогар» (1818), с заглавным героем которого сам Достоевский сопоставлял Раскольникова в черновых материалах, а также О. де Бальзака – его Растиньяка из романа «Отец Горио» (1835), о котором автор «Преступления и наказания» вспоминал и много позже, в черновиках к Пушкинской речи: «У Бальзака в одном романе один молодой человек в тоске перед нравственной задачей, которую не в силах еще разрешить, обращается с вопросом к любимому своему товарищу, студенту, и спрашивает его: «Послушай, представь себе, ты нищий, у тебя ни гроша, и вдруг где-то там, в Китае, есть дряхлый, больной мандарин, и тебе стоит только здесь, в Париже, не сходя с места, сказать про себя: умри, мандарин, и за смерть мандарина тебе волшебник пошлет сейчас миллион, и никому это неизвестно…» Но принципиальное различие между Раскольниковым и его литературными предшественниками-«двойниками» состоит в том, что и пушкинский Германн, и бальзаковский Растиньяк думают прежде всего о своей выгоде, для них «наполеоновский бунт» – средство возвыситься в так ненавидимом ими обществе, сделать карьеру. А Раскольников недаром же сравнивает себя не только с Наполеоном, но и с Магометом: он стремится совершить «бунт» во имя не только своего личного блага, но и блага других – общего блага.
Сразу же после публикации начальных глав началась история критики «Преступления и наказания». Первым откликнулась газета «Голос» (1866, № 48, 17 фев. /1 марта/) А. А. Краевского, который, как упоминалось, имел за год до того недальновидность отказаться от предложенного Достоевским нового романа. Однако ж отзыв анонимного рецензента «Голоса» вполне восторжен, и он справедливо и дальновидно заявил, что новый «роман обещает быть одним из капитальных произведений автора «Мертвого дома». Неожиданной была первая реакция органа демократов – «Современника» (1866, № 2, 3), а вслед за ним и «Искры» (1866, № 12–14), где Достоевского обвинили в клевете на молодое поколение. Наиболее фундаментальные разборы романа сделали: H. И. Страхов («Наша изящная словесность. «Преступление и наказание»; 03, 1867, № 3–4), Д. И Писарев («Борьба за жизнь»; «Дело», 1867, № 5; 1868, № 8), Н. Д. Ахшарумов («Преступление и наказание». Роман Ф. М. Достоевского»; «Всемирный труд», 1867, № 3).
Первые главы «Преступления и наказания» были только-только сданы в PB и готовились к публикации, как 12 января 1866 г. в Москве некий студент Данилов убил и ограбил ростовщика Попова и его служанку Нордман – то есть, по сути, «одновременно» с Раскольниковым совершил аналогичное преступление, только без философской подкладки. Достоевский позже (11 /23/ дек. 1868 г.), в письме к А. Н. Майкову, имея, в первую очередь, в виду именно этот случай, с понятной гордостью писал, противопоставляя свое понимание реализма взглядам своих «литературных врагов»: «Ихним реализмом – сотой доли реальных, действительно случившихся фактов не объяснишь. А мы нашим идеализмом пророчили даже факты…»
Трагическим летом 1864 г. в письме к младшему брату А. М. Достоевскому (29 июля) автор «Записок из подполья», сломленный потерей старшего брата и жены и, словно повторяя своего героя, угрюмо себе пророчит: «Впереди холодная одинокая старость и падучая болезнь моя…» Менее чем через два с половиной года, осенью 1866 г., вот как сбылись-оправдались мрачные прогнозы писателя-пророка: В «Русском вестнике» публикуются последние главы «Преступления и наказания», вызывающего ажиотаж в публике – слава Достоевского растет и ширится; всего за 26 дней в силу обстоятельств создан-написан новый замечательный роман «Игрок»', он встречается с А. Г. Сниткиной, с которой предстоит ему пережить последнюю и самую сильную любовь, которая до конца жизни станет его незаменимым помощником, другом, соратницей, любовницей, женой, матерью его детей… Хороши пророчества! Можно сказать, этот период – период создания «Преступления и наказания» – был самым лучшим, переломным и основополагающим периодом в личной и творческой судьбе Достоевского.
ПРИГОВОР. «Предсмертная записка». ДП, 1876, октябрь, гл. первая, IV. (XXIII)
В предыдущей, третьей, подглавке выпуска Достоевский сопоставил два самоубийства: «материалистическое» – дочери А. И. Герцена Елизаветы Герцен и «кроткое» – швеи Марьи Борисовой (послужившей затем прототипом заглавной героини повести «Кроткая»), В «Приговоре», который в черновых материалах имел заглавие «Дочь Герцена», он от имени самоубийцы-«матерьялиста», как бы изнутри, показал «философию» этой категории «самоубийц от скуки», о которых речь уже шла в связи с самоубийством Надежды Писаревой ДП, 1876, май, гл. 2, II). Основные тезисы «Приговора» таковы: «…B самом деле: какое право имела эта природа производить меня на свет, вследствие каких-то там своих вечных законов? Я создан с сознанием и эту природу сознал', какое право она имела производить меня, без моей воли на то, сознающего? Сознающего, стало быть, страдающего, но я не хочу страдать – ибо для чего бы я согласился страдать? Природа, чрез сознание мое, возвещает мне о какой-то гармонии в целом. Человеческое сознание наделало из этого возвещения религий. Она говорит мне, что я, – хоть и знаю вполне, что в «гармонии целого» участвовать не могу и никогда не буду, да и не пойму ее вовсе, что она такое значит, – но что я все-таки должен подчиниться этому возвещению, должен смириться, принять страдание в виду гармонии в целом и согласиться жить. Но если выбирать сознательно, то, уж разумеется, я скорее пожелаю быть счастливым лишь в то мгновение, пока я существую, а до целого и его гармонии мне ровно нет никакого дела после того, как я уничтожусь, – останется ли это целое с гармонией на свете после меня или уничтожится сейчас же вместе со мною. <… > Для чего устроиваться и употреблять столько стараний устроиться в обществе людей правильно, разумно и нравственно-праведно? На это, уж конечно, никто не сможет мне дать ответа. Все, что мне могли бы ответить, это: «чтоб получить наслаждение». Да, если б я был цветок или корова, я бы и получил наслаждение. Но, задавая, как теперь, себе беспрерывно вопросы, я не могу быть счастлив, даже и при самом высшем и непосредственном счастье любви к ближнему и любви ко мне человечества, ибо знаю, что завтра же все это будет уничтожено: и я, и все счастье это, и вся любовь, и все человечество – обратимся в ничто, в прежний хаос. А под таким условием я ни за что не могу принять никакого счастья, – не от нежелания согласиться принять его, не от упрямства какого из-за принципа, а просто потому, что не буду и не могу быть счастлив под условием грозящего завтра нуля. Это – чувство, это непосредственное чувство, и я не могу побороть его. Ну, пусть бы я умер, а только человечество оставалось бы вместо меня вечно, тогда, может быть, я все же был бы утешен. Но ведь планета наша не вечна, и человечеству срок – такой же миг, как и мне. И как бы разумно, радостно, праведно и свято ни устроилось на земле человечество, – все это тоже приравняется завтра к тому же нулю. <…> уж одна мысль о том, что природе необходимо было, по каким-то там косным законам ее, истязать человека тысячелетия, прежде чем довести его до этого счастья, одна мысль об этом уже невыносимо возмутительна. Теперь прибавьте к тому, что той же природе, допустившей человека наконец-то до счастья, почему-то необходимо обратить все это завтра в нуль, несмотря на все страдание, которым заплатило человечество за это счастье, и, главное, нисколько не скрывая этого от меня и моего сознанья, как скрыла она от коровы, – то невольно приходит в голову одна чрезвычайно забавная, но невыносимо грустная мысль: «ну что, если человек был пущен на землю в виде какой-то наглой пробы, чтоб только посмотреть: уживется ли подобное существо на земле или нет?» <… > в моем несомненном качестве истца и ответчика, судьи и подсудимого, я присуждаю эту природу, которая так бесцеремонно и нагло произвела меня на страдание, – вместе со мною к уничтожению… А так как природу я истребить не могу, то и истребляю себя одного, единственно от скуки сносить тиранию, в которой нет виноватого. N. N.»