Николай Москвин – Одинокий поиск (страница 12)
Из разговора, который до него доносился, он понял, что эта длинная девчонка с двумя косами была та самая дочь Щегольковых, о которой хозяйка и старуха днем вспоминали. Ее нелады с отцом дошли до того, что она хочет уйти из дома, переехать в студенческое общежитие. Пришла она не жаловаться, а попросить у Надежды какую-то тетрадь — записки, оставшиеся от ее учебных лет, но по-бабьи разговорилась и дошла до своей домашней беды, до слез…
— Вы еще подумайте, Катя! Это не так просто… А мать как?
Хозяйка говорила, повернув к гостье голову, и сейчас были видны ее большие, красиво блестевшие глаза, румянец, поднявшийся к вискам. Но Ужухов после услышанного сегодня заметил только, что лицо у нее доброе и бездольное, какое бывает у людей, когда у них не жизнь, а жестянка…
— А мама будет ко мне приходить… — Катя проводила скомканным платочком по глазам, утирая высыхающие слезы. — Будет приходить… Вы поймите, я не могу оставаться… В школе еще мы разбирали «Крыжовник» Чехова… Все возмущались, осуждали человека, залезшего в мещанское болото, в мелкие интересы, в собственность… Отец, помню, мне помогал, когда я готовила «Крыжовник»… А теперь сам! Все силы — в дачу. Ни о чем другом думать не может. То строит, то ремонтирует, то подстраивает. Все какие-то гвозди, тес, шпаклевка, шелевка, горбыль… Нигде не бывает и никого знать не хочет. Живем в скорлупе…
— Ну, отцы и дети, знаете, всегда… — примирительно сказала Надежда. — Только так говорится, что проблема эта в прошлом.
— Нет, у Светланки другой! С ним обо всем поговорить можно — человек человеком… А тоже строил дачу. Через дорогу от нас…
Хозяйка потянулась, сорвала травинку и стала обматывать ею палец.
— Это все зависит, Катя, от культуры. Какая она: внешняя или внутренняя… — Надежда принялась разматывать травинку. — Я знаю одного человека… Поскреби его, а там… В общем, не то, что сверху… Но что у нас, у женщин, плохо, позорно! — Она отбросила травинку. — Привыкнув жить под крылом, мы трудно с ним расстаемся! Даже если видишь, что крыло тебе… чужое. — Она дотронулась до Катиной руки. — Это, конечно, не про вас, а про замужних… некоторых. Про тех, которые ошиблись, не то нашли…
Но Катя, видно, свое еще не отговорила.
— Нет, я буду жить отдельно. Не так стыдно… — Она пристально посмотрела на Надежду. — Ведь, понимаете, нет ничего стыднее, когда на словах одно, а на деле другое. Ведь есть уже бригады коммунистического труда… Не у нас, конечно, а на заводе, но все равно мы как бы с ними… Тоже душой с ними, тоже в ответе. А вот дома все другое, другое… Будто вру кому, будто бессовестная! — Катя передохнула, губы у нее задрожали, и она опять схватилась за мокрый платок. — Маму только жалко! — Она отвернулась. — Ну, будет ко мне приходить… Так ведь не насовсем, а лишь на минутку…
Ужухов все слышал, но не все ему было понятно. Так он однажды по радио слушал: горячились люди, горячились, но так по-ученому, по-мудреному, что неизвестно из-за чего… Прямых слов нет, а все только вокруг. И с дачами, что девчонка говорила, тоже не то… «Эх, дуры бабы! Не о том ахать надо, что человек к дачке своей присох, а о том, как он ее на свои восемьсот целкашей жалования строил!.. Тут вот сиди в сырости, как гриб, и добывай себе хлеб-соль, а тот на свету вразвалку ходит, и ничего!..» Но поверх всех слов, поверх всего мудреного и ненужного он понял эту девчонку с двумя косами, как недавно понял и хозяйку. Зря слез не льют…
Вдруг встрепенулся.
«Эх, дело чертово! Тут слюни не распускай!»
Пока суды-пересуды, пока о чужих слезах жалостился, эти, на скамейке, вдруг поднялись и пошли. Думал, хозяйка до калитки, а она — и за калитку… Это что же? Провожать пошла! И далеко — Щегольковы, слышал, ведь у станции…
И сразу от покоя, от беззаботного подслушивания у глазка — вдруг к своей заботе. И в мыслях все уже вернулось, а тело еще сидит у глазка и отрываться не хочет… Но вот по-собачьи, на четвереньках, бросился к дверце, к выходу. Да в темноте, в суете — не в ту сторону. Вернулся, заметил свое барахло: брать, не брать?.. Что же после
Взял мешок, одеяло, шапку… А недопитую бутылку водки в каком-то беспамятстве решил оставить. И, прижимая к себе вещи, уже отполз было от нее, но оглянулся. Через щель серый лучик вечернего света — прямо на бумажную пробку в бутылке. Другому балбесу и не понять — пробка и пробка, а тут своя выучка: сколько фартовых
Вернулся, бросил вещи и — к пробке. Верно, что-то написано. Пробку сунул в карман и глазами вокруг — чем бы еще заткнуть? Шарил-шарил и вдруг, как по лбу, — вот балда, зачем вообще-то бутылку оставлять? Заткнул той же бумажной пробкой — и в карман. Схватил вещи, подцепил и забытый раньше бидончик с водой. Тяжело переваливаясь, как подбитый — на двух коленях и одной руке, — заспешил к выходу.
Уже потянуло керосином от бутылей и банок, стоящих при выходе. Пополз медленнее. У дощатой дверцы замер. Приоткрыл ее, выждал — не смотрит ли кто? Мимо изгороди по улице шли двое — пусть пройдут… Но они не прошли. Открыли калитку. А это, оказывается, Пузыревские…
Ужухов отпрянул от дверцы в темноту.
«Ну, все! День кончился!»
Не выпуская вещей, обессиленно привалился у дверцы.
…Федор Трофимович, встретив жену с заплаканной Щегольковой, молча подождал, когда они распростятся, и, как только Катя отошла от них, спросил: что за слезы? В ответе жены было не только сочувствие Кате, но и что-то такое, направленное против него, Федора.
Это было для него не новым, и он обычно, как человек, которого в чем-то обвиняют, старался оправдаться. Но сегодня только досадливо махнул рукой, пробормотав: «А-а! Надоело!» Надежда Львовна удивилась не словам, а голосу — был он какой-то резкий, каркающий. Она посмотрела на Федора, и теперь поразило его лицо: неподвижное, темное, с каким-то затаенным блеском глаз. Он вышагивал в своем франтоватом сиреневом костюме рядом, рослый, тяжелый, и песок на дорожке скрипел под ним. Но шел неровно: то замедляя шаг, то даже приостанавливаясь. Так держит человека мысль, дело или желание, не до конца решенные.
Но Надежда Львовна подумала: какие-нибудь неприятности по работе. И так молча они подошли к дому, открыли калитку и молча — она впереди, он сзади — взошли на террасу, прошли над изнуренным, притихшим Ужуховым. Ее шагов подпольный узник не услышал, от ног же Федора половицы террасы стали прогибаться — над головой, дальше, еще дальше, уже в комнатах, затихая…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
НАВЕРХУ
1
Да, Федору Трофимовичу сейчас было не до чужих слез, не до семейных разладов и обид. Было одно дело, которое он в душе называл «смелое дело», оно приближалось, с ним уже нельзя было тянуть, а смелости-то не хватало. Бывают такие тайные заботы — и легко ходит человек, и смеется, и заведенные дела делает, а душу, как в старину говорили, червь гложет. И никому об этом черве не расскажешь, помощи не получишь — все сам и сам… И оттого, что все сам — без благословения, без локтя рядом, — боязно… Вот на целине было совсем другое! Не в одиночку тогда шел, не бобылем, а подобрались хорошие, солидные люди, и все чинно, благородно — и друг другу посоветовали, и друг другу помогли, и сообща отвалились подобру-поздорову…
…В большом деле все большое: и добро и зло. На бескрайние степи поднимать нетронутую землю приехало доброе большое племя, обуянное жаждой подвига, жаждой небывалой работы, неслыханных свершений. Не громкая, не крикливая, а простая любовь к Родине привела их сюда, привела налегке, с котомкой за плечами, и привела на пустое, дикое, где надо было начинать с древнего, с первобытного: с костра и с кольев, вбитых в землю — в землю, в которую никто и никогда ничего не вбивал…
Но, конечно, страна не оставила их здесь робинзонами — следом потянулись строители, хлебопеки, водовозы, завклубами, киномеханики, почтари со сберкассирами, ну и, понятно, всевозможная торговля. Над всеми этими потянувшимися реяла слава целинников. Что же, справедливая слава: они тоже начинали с костров и кольев. За первым эшелоном был второй, третий — и слава еще реяла, но под ее стяги порой стали подходить, подъезжать и такие молодцы, которые у себя дома давно были обесславлены или после всяких крушений прозябали на невидной работе. Облегчало им дорогу сюда и то, что костров и кольев уже не было — люди жили в домах с теплом, с водой, с клубами и с торговлей. Вот именно что с торговлей. К ней-то новые паломники и пристали. И не зря: базы, склады, магазины — все широко было, не потревожено, не пугано, тоже в своем роде целина. Зловредные ракушки прилипают и к двухвесельной лодке, и к просторному дну могучего дредноута. Так и здесь: в большом, народном деле и прилипал оказалось немало…
Так огорчительно Федор Трофимович про себя, конечно, не думал, тем более что поехал он на целину, тяготясь невидным и беспокойным магазином с шапками-шляпками, имея о будущей своей работе на целине хотя и обольстительные, но смутные планы. А уж осенило его потом, на месте. И про это недалекое время — прошло всего четыре года — он часто и с охотой вспоминал. И легко вспоминал — все обошлось хорошо, тихо.