Николай Лейкин – Голь перекатная (страница 5)
Чубыкин стал переобуваться.
– Это я по старой памяти, так как мы с тобой, Пуд-ка, когда-то гуливали. Вместе ведь путались-то, но отчего я не свихнулся и отчего ты так опустился? – рассуждал хозяйский сын.
– Линия такая. Вы и я – ох, какое междометие обширное! Вы ведь трагедию-то знаете. Я мачеху полюбил, и она была ко мне очень склонна. Ну, отец… Он выгнал меня из дома. Мачеху на запор…
– Все-таки ты мог бы жить у кого-нибудь в приказчиках… Свой хлеб добывать… А теперь милостыню просишь, спился и в каком положении!..
– Анисим! Да ведь любовь… Я из-за любви погибаю!.. И из-за жалости к ней. Из-за Елены. Ты думаешь, ее-то мне не жалко? Вот что здесь у меня…
Чубыкин ударил себя в грудь кулаком, а потом смахнул с глаза слезу.
– Забыть надо. Пойти к отцу повиниться… – продолжал хозяйский сын.
– К отцу? Да разве он впустит? Ведь он проклял меня. Помните, когда мы с ней, с мачехой, бежать задумали? Ты должен помнить. Нас тогда у Красного кабачка накрыли. И вот он меня проклял, а ее на запор, на ключ. Что-то она теперь, сердечная?..
– Недавно вместе с твоим отцом в театре сидела. Она-то угомонилась. В «Аквариуме» она тут как-то летом с ним была. Только ты вот забыть и обдержаться не можешь.
– Такая уж планета надо мной! Ничего не поделаешь.
– Брось пьянство. Наплюй на паскудную, забудь мачеху, так и мы тебя к себе в приказчики возьмем. Я упрошу отца. Только ты мне должен дать слово, поклясться перед иконой, что бросишь.
– Да ведь уж пробовал взять меня дяденька мой Осип Вавилыч, но толку-то не вышло, – отвечал Чубыкин.
– Дядя твой поместил тебя в своей лавке, а лавка его против окон твоей мачехи – ну, понятно, она тебя и раздражала. А мы поместим тебя служить не здесь в лавку, а в нашу лавку в другом рынке. Подумай, Пуд.
– Нечего думать-с. Деяния мои многогрешные должны скончаться где-нибудь под забором. Умру как собака – и делу конец. Туда мне и дорога.
– Ах, Пуд, Пуд! И говоришь это трезвый!
– Со вчерашнего дня капли во рту не было. За валенки спасибо… Но пожертвуй на баночку с килечкой…
– Эх, голова, голова! Совсем ты, Пуд, ежова голова! Панфил! Принеси-ка мой старый пиджак из задней лавки, – отдал приказ хозяйский сын. – Там пиджак есть, в котором я летом в лавке терся. Пусть он его на кацавейку сверху наденет. Пиджак широкий. Пусть наденет. Ему будет теплее.
– Спасибо, благодетель. На одежу-то я себе уж потом у отца вытребую, – сказал Чубыкин.
– Надевай, надевай, – указывал ему на принесенный пиджак хозяйский сын. – Да веревку-то сними с себя, которой опоясавшись. Дать ему ремень на опояску!
Чубыкин надел сверх кацавейки пиджак и опоясался ремнем.
– Ну вот… Теперь хоть на человека похож. Да тряпицу-то со скулы сними, – старался его прихорашивать хозяйский сын.
– Нельзя. Все лицо с этого боку разбито. Увидят, подавать не будут. Ну, спасибо за ласку, за сердолюбие. А на баночку-то с килечкой все-таки дай.
Чубыкин осклабился и протянул руку. Ему подали пятиалтынный.
– Мерси, – сказал он, приложил руку к виску, повернулся и вышел из лавки.
– Подумай все-таки насчет честной-то жизни! – кричал ему вслед хозяйский сын.
VI
К полудню у Пуда Чубыкина было денег с лишком рубль, хотя он не утерпел и выпил «мерзавчика» – двухсотку, а затем сжевал большую заварную баранку, купленную у бабы-торговки, кое-как обманувшей бдительность городового и проскользнувшей к казенной винной лавке. Кроме того, Пуд Чубыкин значительно преобразился: рваную кацавейку скрыл пиджак, опоясанный ремнем, на ногах были приличные серые валеные сапоги, а на руках желтые замшевые рукавицы, подаренные ему каким-то знакомым суровщиком.
«Рубль с походцем, – сказал сам себе Пуд Чубыкин. – Теперь можно и сороковочку пропустить». Он тотчас же зашел в казенку, купил полбутылки и стал искать места, где бы выпить ее. Около казенной винной лавки стоял городовой, и здесь этого сделать было нельзя. Зайти с бутылкой в съестную лавку или чайную и там выпить считалось бы преступлением для содержателя съестной, да он и не допустил бы этого. Чубыкин долго думал, куда бы ему деться, и зашел в подъезд того дома, где помещался фруктовый и колониальный магазин его отца. Подъезд этот не охранялся швейцаром. Здесь на лестнице Чубыкин ловким и привычным ударом ладони в дно бутылки вышиб из горлышка пробку, приложил горлышко ко рту и выпил содержимое сороковки.
«Ну а теперь можно и закусить чем-нибудь кисленьким и солененьким», – решил он, сладко сплюнул, отер губы рукавом и, направившись в закусочную, спросил себе скоромную селянку на сковородке. Содержатель съестной лавки, старик, тотчас же узнал его, вышел из-за стойки и подошел к нему.
– Никак Пуд Чубыкин? – сказал он, всматриваясь в посетителя.
– Он самый… – произнес Чубыкин мрачно.
Хмель никогда не приводил его в веселье.
Старик покачал головой и сказал:
– Вот поди ж ты! А про тебя говорили, что ты умер.
– Как видишь, жив…
– Грехи! И смерть-то тебя не берет. Другой бы с твоей жизни три раза помер. Ты что ж это селянки спросил? В подаяние, что ли? В подаяние селянки много. Она двугривенный стоит. А ты поешь каши.
– Нет, за деньги.
– Ну, то-то! Разбогател, значит? Понастрелял. Да и то сказать: здесь в рынке все знакомые у тебя. Иной из-за сраму подаст. То-то папенька-то, я думаю, обрадовался такому сыночку! Заходил к отцу-то? Показал ему свой лик распрекрасный?
– Оставьте меня, старик, в покое. Я гость, я за свои деньги пришел, – совсем уж мрачно отвечал Чубыкин. – И чего ты привязываешься?
Чубыкин пьянел. Подали селянку. Теплая комната закусочной, горячая еда согрела его, иззябшегося с утра, и он стал дремать. Через минуту, уткнув голову в положенные на стол руки, он заснул, но тут подошел к нему слуга закусочной, растолкал его и наставительно сказал:
– Безобразно. Тут не постоялый двор, а закусочная и чайная. Иди спать в другое место.
Чубыкин проснулся, потянулся, встал из-за стола и, рассчитавшись за селянку, вышел из закусочной.
Закусочная была около рынка, стало быть, и около того дома, где помещался магазин отца Чубыкина, а во дворе жил и сам отец его. Только что Пуд Чубыкин сделал несколько шагов и хотел зайти в колбасную лавку, чтобы попросить милостыню, из ворот этого дома вышла его мачеха. Это была небольшого роста молодая бледная худенькая блондинка, очень миловидная. Одета она была в бархатное пальто с куньей отделкой, в куньей шапочке и с куньей муфтой. Вышла она из ворот, робко посмотрела по сторонам и тихо пошла по тротуару.
Увидав ее, Чубыкин вздрогнул. Вся кровь бросилась ему в голову.
– Елена… – прошептал он и, ускорив шаг, пошел за ней.
Как его, так и ее тотчас же заметили из рыночных лавок на противоположной стороне улицы и следили за ними. Он был пьян и не замечал этого. Поравнявшись с ней, он произнес:
– Елена… Это я… Здравствуй, Елена.
Она обернулась, взвизгнула и бросилась в сторону, замахав руками.
– Уходи, уходи! Бога ради, уходи! – бормотала она.
– Голубушка, я не прокаженный. Я только поклониться тебе, повидаться с тобой. Из-за тебя погибаю.
– Уходи, ради самого Господа! Видишь, на нас из лавок смотрят.
– Да ведь на улице, милушка. На улице-то можно, благо такой случай вышел, – не отставал Пуд Чубыкин.
Она стояла, прислонившись спиной к дому, смотрела на Пуда испуганными глазами и шептала:
– Пожалей меня, Пудя… Отойди. Ведь сплетни начнутся… Донесут… И опять мне страдать.
– Ну, хорошо, хорошо… С меня довольно… Я повидался с тобой. С меня достаточно…
– Переходи на ту сторону улицы, пожалуйста, переходи. Когда ты пришел в Петербург, безумный? Безумный и несчастный!
– Вчера, Еленушка.
– Ах, в каком ты ужасном виде! Переходи, переходи на ту сторону… А я уж пойду обратно домой, чтоб сплетен не было, чтоб видели, что я домой… Вот тебе рубль, возьми… Только не пей больше, Пудя, не пей. Ты опять пьян.
– Под такой звездой родился.
Она полезла в карман, вынула оттуда рубль, сунула Пуду Чубыкину в руку и почти побежала к дому, где жила, и бросилась под ворота.
А на противоположной стороне улицы на тротуаре вышедшие из лавок приказчики смеялись, когда Чубыкин переходил к ним.
– Молодец, Пуд! Мачеху поддел. Покажи-ка, сколько она тебе дала?
– Мер-р-рзавцы! – закричал на них Чубыкин. – Чего вы гогочете? Над чем смеетесь? Вы душу, душу мою не жалеете! Над ней глумитесь! Ее терзаете! Вы знаете, что это за женщина для меня, и надо мной смеетесь.
– Вовсе не смеемся, а говорим, что ловко поймал, ловко подстрелил, – сказал кто-то из приказчиков в свое оправдание.
– Любовь моя! Любовь! И из-за нее погибаю! – вопил пьяным голосом Чубыкин.