18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Николай Курочкин – Поколение (страница 14)

18

На улице — царство солнца, и мириады бликов его нежатся на листве, газонах, остекленело застывших струях фонтана, на чугуне решетчатых ворот; на красной, будто накаленной, эмали такси, стоящего при входе в клинику. У такси — высокий, бледный человек. Прилизанная прическа, живая порочная чернота улыбающихся глаз; белая рубашка свободного покроя с пятнами пота под мышками и легкие, цвета хаки брюки. Я иду навстречу этой маске, сочетающей любезность, юмор и безусловное уважение.

— Робинс, — представляется гость, увеличивая размер улыбки на миллиметр.

Это американец. И дело не столько в бостонском произношении, сколько в диапазоне его улыбчивости. Ритуал улыбки — искусство, в полной мере доступное только янки.

— Я от мистера Чан Ванли… — Губы его каменеют, и на влаге фарфоровых зубов мгновенно поселяются солнечные зайчики. Очевидно, он желает выяснить, каковой будет моя реакция, но я бесстрастен не только лицом, но и существом своим, и потому, улыбаясь на какой-то миг уже жалко, он выдавливает:

— Последнее время меня беспокоит печень… И мистер Чан Ванли рекомендовал мне проконсультироваться у вас…

Ну что же, ситуация ясна. Господин Робинс, прибывший решать вопросы, связанные с героином, решает заодно и подлечиться. Последнее обойдется ему недешево.

— Я не признаю новомодных лекарств, — объясняется мне по пути в беседку. — Каждому снадобью, прежде чем оно станет лекарством, должен предшествовать опыт его применения. А опыт — это долгие, долгие годы… Вы лечите травами, насколько я в курсе, и опыт вашего метода — столетия, так? О, — он садится, смущенно хлопая себя по ляжкам. — Я бесцеремонен… Сразу о деле! По вашим обычаям… вы ведь китаец? — следует вначале коснуться погоды…

— Ну, то, что сейчас жарко, очевидно. А если о национальности, я уроженец Тибета…

Странно. Господина Робинса не должна беспокоить печень. Сердце… да. Толстый кишечник. Нервы. Родился он в начале декабря. Пониженное давление. Но не печень. Я вижу это по его ладоням, шее, по радужной оболочке глаз, по всему его состоянию. В основном он здоров и здоровье свое бережет как высшую драгоценность. Хотя в молодости растрачивался более чем легкомысленно… Тогда что его слова? Ложь? Мнительность?

— Знаете, — течет светская болтовня, — когда я ехал к вам, мне пришла мысль… Допустим, лекарственные растения из Тибета перевезены к нам, в Америку. В супероранжерею, где учтено все: климат, состав почвы… По-моему, целительные их свойства убудут… Изменится состав… Тот же тысячелистник, аир, барбарис; они растут повсюду, но…

Я вспоминаю нынешний сон. Вернее, стараюсь постичь то тревожное чувство, которое он поселил во мне. И думаю о тех развилках жизненного своего пути, где было много стрелок, и последуй я направлению какой-нибудь, отличной от той, что избрал, я бы не сидел сейчас здесь и вообще мог бы стать кем-то другим… И был бы я счастлив, будучи не собой?..

Конец пароля. Он врывается в мое сознание грубо и явственно, обжигая слух, и я едва не теряю лицо: что это? Совпадение? Провокация? Правда? Три года минуло после последней моей встречи со связником, и вот… Робинс с нажимом, разделяя слово от слова, повторяет. И в масляной черноте его глаз стылое, тревожное выжидание. Отвечаю. Невнятно, с опаской, будто касаюсь прижатой рогатиной кобры. Уже три года у меня не появлялся никто, три года я был в консервации, хотя знал: когда-нибудь кто-то придет и наступит час…

Он одергивает на себе рубашку, как бы стряхивая прежнюю позу, необходимость улыбаться, прежнего себя, и говорит замороженным голосом:

— Печень — предлог…

— И не очень-то убедительный, — в тон ему отзываюсь я. — Куда лучше было бы сослаться на давление, на кишечник… Мне придется доложить шефу о несостоятельности ваших жалоб.

— Докладывайте… Скажите, невроз. Надо лечить…

— Вы здесь… это связано с порошком?

— Героин? — морщится Робинс. — Да нет… Бизнес, крупные закупки антиквариата. Но это… не имеет к вам отношения. — Он качает мыском замшевой сандалии. — Однако к вам у меня тоже дело. Вы часто наведываетесь в Тибет?

— Два раза в год. Езжу за травами… Но не один. Обычно — с группой, на вертолете через Бирму. Там они получают сырье для порошка. Потом делают крюк, я оплачиваю… Скоро они летят снова, надо что-то доставить туда…

— Вы должны попасть в состав группы, — на выдохе заявляет Робинс и отламывает бледный цветок плюща с лианы, заползшей в беседку. Зачем-то растирает лепестки в пальцах. — Причем — попасть вместе с еще одним человеком. Со стороны. Оттуда он уйдет на север.

— Но в Тибете мне нечего делать… Сейчас не сезон…

— Я понимаю. — Он катает между ладоней серую горошину того, что было цветком, выбрасывает ее на песок аллеи. — Задача не дважды два. Но вы обязаны что-то придумать.

— Ввести в братство человека… вы представляете, что это? Затем… не я назначаю состав группы, я вообще ничто… Там опытные, проверенные люди, у каждого свои функции, инструкция…

— У вас же были подобные ситуации…

— Да, но не там… Потом тогда от меня требовалось лишь присутствие… Я как наблюдатель убеждался в благополучном исходе операции и не более…

— Это необходимо, — чеканит он и встает. — И знаете… дайте мне какие-нибудь таблетки. От мнительности. Да, в самом деле… давление. Вы правы. У меня гипотония. Так, может… подлечиться? Я буду здесь месяц или около того, а клиника — постоянный контакт… Никаких вопросов… Кстати, ваши знакомства и действия контролируются?

— Я в братстве, — говорю я. — Тут контролируется все.

— Ну да-да, — кивает он рассеянно и вдруг оживляется: — Между прочим… Я слышал, что с Чан Ванли вы познакомились на почве его какого-то недуга?

— У него импотенция, — отвечаю я. — Улучшение или ухудшение — во власти врачевателя.

— Вот как? — улыбается Робинс на этот раз чистосердечно.

— И проказа, — добавляю я, видя, как улыбка эта столь же естественно меркнет.

— Простите?

— Но вы же не собираетесь с ним целоваться, как, впрочем, и он с вами, — успокаиваю я. — Затем на Востоке это достаточно популярная болезнь, и страшатся ее здесь гораздо менее, чем у вас. Вам к тому же сорок шесть…

— Простите?

— А инкубационный период лепры достигает иногда двадцати лет. У вас есть все шансы умереть больным проказой от рака, о проказе не подозревая…

— А вы шутник, мистер Тао, — берется он за ручку дверцы автомобиля. — Я позвоню вам… Шутник!

Сквозь внезапный озноб, застилающее красной чернотой глаза солнце, хоровод мыслей я отвечаю про себя и себе, что шутки порой — не что иное, как вызов ситуации, когда совсем не до шуток… И смутно открывается тайная суть сна… Она — в том прошлом, что начиналось от первого прикосновения рук матери до ускользающих мгновений уже настоящего, где я оцепенело смотрю на кирпичного цвета пыль, убегающую от тупо устремленной куда-то машины. И объяснить эту понятную суть невозможно так же, как невозможно вспомнить лицо мамы, которое я бы узнал из тысячи лиц.

И я не мистер Тао, не доктор Тао, а маленький, темный Катти, служка. И встань передо мною зеркало, там бы обязан был появиться Катти — улыбчиво пресмыкающийся в нише тускло освещенного кабинета, среди строгого блеска эбеновых шкафов — громоздкой стражей у стен, а под опекой их — письменный стол, вонзивший медные тигровые лапы ножек в кашмирский ковер; стол, словно готовый прыгнуть, и за ним — водящий пилочкой по ногтям иссохший живой божок. Рачьи руки его в коричневых старческих пятнах, а глазные впадины бурого, изжеванного морщинами лица глубоки настолько, что кажутся темными очками. Сейчас он, свистя пленками отбитых легких, снимет халат, и я увижу два глянцевых вишневых пятнышка на его костистой, как у ящера, спине — два вестника той болезни, что внушает трепет мистеру Робинсу, а впрочем, может, товарищу Робинсу, и не трепет, а обыкновенное отвращение, кто знает…

Шлепок ладони, и сверк иглы шприца тонет в этой искалеченной, старой плоти; упруго скользит в прозрачной пластмассе цилиндрик поршня, отсчитывая деления. Какая продуманная целесообразность, завершенность и даже красота в этом грошовом шприце в сравнении с жалко идущей мурашками кожей мыслящего создания, миллионера, повелителя сотен рабов. Удивительно, вещи в своей простоте прекраснее и надежнее, чем их творцы и хозяева.

Терпение оставляет Чан Ванли; судорога сводит его мышцы в продолговатые желваки, и он стонет — укол в самом деле болезненный.

— Все? — злобно цедит он, когда я бросаю шприц в корзину для бумаг.

— Теперь — пульс…

Я кладу пальцы на его запястье и на сонную артерию.

В вялой, далекой глубине — шевеление старческой крови, льющейся словно сквозь вату.

Пульс для меня — не просто биения и секунды, не просто эхо сердца; пульс — посол, знающий десятки секретов, но он лукав, неоткровенен, и разговор с ним, как разговор с монахом секты дзен, намек, чей смысл подчас лишь в ритме слова, и пауза, и снова намек.

Чан Ванли застывает, с достоинством блаженствуя. Мои пальцы приятны ему их чутким, настойчивым вниманием. В этот момент между нами — гармония. Ее торжество растет, как басовая нота. Сейчас нас, безумно недвижимых, охватит некий светящийся ореол, а может, это будет сияние до крайности напряженных биополей и, в озарении их, мы канем в иной октант пространства, оставшись в нем навсегда.