Николай Краснов – Мои великие люди (страница 32)
— Как раз перед самой войной это было… А что дальше — и вспоминать не хочется!..
— Все немец порушил… И вот какой, гад, дотошный! Видать, не без ума. Колхоз ему, паразиту, понравился. Распускать не стал. Только назначил погонял — из бывших кулаков, что наползли невесть откуда. Значит, понял выгоду. Только и мы не лыком шиты. Не дураки на Гитлеряку хрип гнуть. Ну-ка выкуси! На нас где сядешь, там и слезешь!..
— После освобождения, считай, что начали с нуля. Хоть бы какая кляча была — ничего. На коровах пахали да на бабах… Если б не ты, Иван Михайлыч, не знай, что мы тогда делали бы. Крепко помогли нам те пять армейских лошадок, которых ты приказал оставить нашему колхозу! После-то, когда стал ты нашим депутатом, мы с твоей помощью получали и плуги, и семена, и машины, но тем пяти лошадкам цены нет, потому как достались в черную для нас годину… Помнишь ли, как ты тогда к нам приехал?
— Да как же не помнить!
Генерал поднял глаза на Сергея Ивановича, отойдя лишь на миг от давнего-давнего, незабытого, и вновь уходит в воспоминания.
О том приезде генерала в Дивное слышал я от многих сельчан, и наиболее подробно — от Сергея Ивановича.
«По весне это было. Я, Федя-Бедя, Яхимка Охремкин и еще кто-то, кажется Немко, амбар колхозный поправляли: ждали семян, готовили место для их обработки. Устроили перерыв, стали с подветренной стороны, курим. Яхимка, по обыкновению, какую-то байку травит. Потому и не сразу заметили человека, идущего по дороге из лесу. Зацепил я его лишь краешком глаза уже на подходе к нам, продолжаю слушать байку. Ничем он меня не привлек: в армейской ушанке, шинелишке без ремня, простенькой, в забрызганных грязью сапогах — мало ли тут людей так ходит. Идет не торопясь, руки в карманах. И не боится — подумалось. Еще и месяца не прошло, как выгнали из села немца, кругом мины, колючая проволока. Не найдется пацана в округе, который не таскал бы какую-нибудь гадость — пистолет, гранату или автомат. Уследить ли за ними. Человек подошел к нам, поздоровался. Мы ответили. И опять без внимания. Только усы его пышные задержали на мгновение взгляд. Толкаю Яхимку: дескать, дальше-то что, рассказывай! Тот продолжает свою брехню. Незнакомец малость послушал и, чувствую, трогает меня за плечо. «Сергей Иваныч! — говорит. — И ты, Федор, и ты, Ефим. Вы что, или меня не узнаете?» Мы просто опешили: откуда знает нас этот усач? А он улыбается хитровато. И тут-то мы вскрикнули разом: «Иван Михайлыч, неужто ты?» — «Я и есть!» Начали обниматься да целоваться, даже слезы брызнули, так рады были встрече. И где там было нам его узнать, если ни разу его не видели с тех пор, как он в тридцатом году уехал в школу красных командиров. Да еще такие усы отрастил! Пригляделись к нему, а у него под шинелькой ордена, звездочка золотая. Удивились: «Да ты один, что ли?» — «Нет, — говорит, — не один. — Пачку «Казбека» подал: — Закуривайте!» А сам вышел на дорогу, взмахнул рукой. И сразу из лесу, откуда пришел наш генерал, донеслись шум моторов и цокот скачущих коней. Сначала появились легковушки, «виллисы», а за ними всадники, много всадников: машины уже в село въезжают, а конница из лесу все еще выходит и выходит… Нетрудно понять почему он в село направился один, а всех остальных оставил ждать сигнала. Родина его тут, детство его и молодость. Хотелось генералу побыть одному в эти святые минуты, и никто не ослушался, не увязался за ним, понимая, что творится в его душе и как дорога ему эта встреча со свозим родным селом… Митинг тогда был в Дивном. Такой, какого еще никогда здесь не было. Генерал сказал: «Горжусь своими земляками! Не нашлось в Дивном ни одного подлеца, кто пошел бы в полицаи, в услужение гитлеровцам, никто не замарал честь родного села. Иначе как бы мы сейчас могли глядеть друг другу в глаза! Хвала партизанам, всем, кто и под пятой врага не терял достоинство советского человека! Спасибо вам!» Многие плакали от таких его слов…»
Конечно, и сейчас не преминули посмаковать событие давнего времени, наиболее волнующие подробности. Гость расчувствовался, благодарный землякам за добрую память.
— А как нынешнее колхозное начальство? Наверное, войны-то и не видело? — спросил генерал и остановился на самом молодом. — Скажем, вот вы, парторг? — И по тому, как парторг смутился, понял, что ошибся в предположениях, — Или и вас война обожгла?
Все примолкли, выжидая, когда парторг соберется с силами: о том, что он пережил в детстве, знают в Дивном и стар и млад.
— Войну я повидал. Правда, только самую малость… Года четыре мне было. Как сейчас помню, стучат немцы в дверь, орут что-то, а я один взаперти, кричу им: «Мамки дома нету, она у тетки Гашки!..» Видимо, это было в первый день оккупации. А их последний день у нас не забуду вовек!.. Отступая, фашисты схватили всех, кто не успел спрятаться, согнали к танковому рву. Были там, как оказалось, одни женщины с детишками. Плач стоял неимоверный, крики. Я цепляюсь ручонками за материн подол. Мать меня собой прикрывает… Как ударили очередями из автоматов, все попадали в ров… Сколько я был без сознания, не знаю. А как пришел в себя, слышу, мать меня окликает: «Сынку, ты жив?» — «Живой». — «И нигде у тебя не болит?» — «Нет, — говорю, — не болит. Только что-то на меня капает…» — «Это моя кровь… Я сейчас усну… Ты беги…» Выполз я из-под матери, кругом темно, стал я кричать от страха. Люди прибежали, спасли обоих…
— Вот оно как! — сказал генерал, прерывая затянувшееся молчание. — Значит, и ты все прошел — и огонь, и воду, и медные трубы!
— И чертовы зубы! — добавил Яхимка Охремкин. — Только что это мы ударились в воспоминания?! Песню бы! А ну-ка, Груня, зачни какую-нибудь старинную, нашенскую!
Бабка вывела зачин голосом низким, как бы нехотя, раздумывая.
Один за одним подключаются хрипловатые, прокуренные голоса. Кто-то дисканит, кто-то вторит, кто-то вытягивает высокие ноты. Песня сразу же обретает стройность. Песен я в Дивном наслушался — на сенокосах, в садах, на гулянках, на свадьбах и просто на бревнышках вечерком, когда все дела по хозяйству сделаны, и всегда дивлюсь слаженности голосов, непринужденности, естественности и душевной слитности, подобной некому родству, поющих: ничего им не нужно предварительно оговаривать, каждый знает свой ряд — спелись за долгие годы.
Все разговоры забыты. У одного Яхимки Охремкина не все еще переговорено с генералом:
— Ты и доныне, Иван Михайлыч, лошадей уважаешь?
— А как же! Показал бы мне своих!
— Давай завтра.
— Заодно и фермы колхозные поглядите, — сказал парторг.
Рассказывают: хоть и отошел давным-давно генерал от кавалерии, а коней по-прежнему любит. Дома у него, в Москве, все стены в картинах и фотографиях, на которых кони, кони без числа, и по одному, и табунами, на всех полках, шкафах, подставках, даже на часах — фигурки скакунов с всадниками и без них, гипсовые и фарфоровые, литые из чугуна и бронзы.
Генерал откинулся на спинку стула, целиком отдаваясь песне. Простенькая она, непритязательная. Рассказывается в ней о чем-то обычном, кажется, и состоит она только из одних вздохов, а вот, поди ж ты, ухватила за душу, не отпускает, томит радостью, сладкой, неясной, то ли давным-давно сбывшейся, то ли невесть откуда лишь сейчас к тебе пришедшей, то ли когда-то еще только суждено ей сбыться.
Время от времени к голосам стройным, слаженным примешивается фальшивый, похожий на мычание. Бабка Груня шепчет соседям:
— Гля, Немко тоже поет: мы — сабе, а он — сам сабе.
Но песню никто не прерывает. Много раз я ее слышал и сколько ни записывал, всю так и не довелось записать — может, ей и конца нет.
Пели до тех пор, пока завклубом не взял в руки баян, всхлипнув басами. Груня-песенница, еще не дождавшись музыки, хлопнула в ладоши и вышла из-за стола. Баянист заиграл «барыню».
Бабка, пройдясь по кругу, потянула генерала:
— А ну-ка, гость наш дорогой!
— А я плясать-то не умею, — озорно выкрикивает гость, подлаживаясь под голос бабки. — У меня, чать, ноги-то разные: одна — правая, а другая — левая!
И вышел в круг, пристукивая каблуками и молодецки покручивая усы.
Идут на круг кто помоложе — бухгалтерша, секретарь райкома, парторг. Хныч и Яхимка Охремкин тоже норовят тряхнуть стариной, но всего-то у них запала хватает на два-три коленца.
Напоследок генерал прошелся вприсядку.
— Молодец! Есть еще порох в пороховницах! — спешит польстить своему другу детства Хныч, одной рукой беря его под руку, другой ставя для него стул по соседству с баянистом. И делал он это, видать, не без цели. Минуты через две баян перекочевал на колени к генералу.
Только мехи развернул, припав щекой к планкам и бросив пальцы сверху вниз по ладам, сразу видно: в надежные руки попал инструмент. Коротко, словно для пробы, сыграл краковяк и полечку, а потом с какой-то грустью повел медленный и торжественно-печальный вальс «На сопках Маньчжурии». Что при этом ему вспомнилось, кто знает…