реклама
Бургер менюБургер меню

Николай Костомаров – Русское язычество. Мифология славян (страница 2)

18

А Жиша всё сказки мычит: про подводные лодки, студенток и президентов, силиконовых киберкукол, про места зарешёченные, про братца своего наречённого ли Болюшку, – мохнатой головой рогатой раскачивает, то руками обхватит, – да руки ли это. Жи ши пиши.

Смотрит Жиша в костёр и видит, как плывут по Белому морю поморские соломбалки, видит, что многие не доплывут до великого Кия-острова, не согреются в заброшенном монастыре и не оживят его. Но пойдут на дно, спать в ледяной воде до второго пришествия.

Смотрит Жиша в костер и видит, как женщина с ребенком идёт из самой Онеги в местный посёлок в ясный зимний день, видит, что не дойдет, потому что вот-вот налетит пурга и скроет дорогу, и собьются с пути храбрецы и уснут у самого своего дома, укрытые свежим, колким снежным покрывалом. Качает головой Жиша: Болюшка, Болюшка, только на тебя и надежда.

Вдруг расплакался, пожалев старуху-цыганку, потому что снова ей выходить из костра, пророчить, звенеть монистами, гадать про чужие жизни, всё видеть и – снова прыгать в самое пламя, и гореть, гореть, пока не придёт время выходить под лунный свет. Не печалься, – сам себя успокаивает Жиша, – потому как все горят, а кто не горит, тот уже на дне Белого моря.

Ворошит палкой угли – быть тому, что есть. Побивать друг друга камнями за те же камни. Много сказок у Жиши, ложись на ягель, да слушай. Все разные, да все об одном. Всё всегда об одном. Мычит Жиша, стучит палкой обугленной о землю, огонь слушает, а ты, Машенька, спи пока, скоро, скоро тебе говорить, говорить много, да никто не поймет, ждут тебя стены казенные, халаты белые, глаза масляные, дружба большая и немая, горячки красные и белые, просветления и глупости несусветные, спи, дурочка нарядная, быть тебе скоро догола как перед Богом. Каждый получит по своей неправде. Будет тебе время и на мультики с чебурашкой, и на тяжелый артхаус. Так смотри не перепутай.

Топятся печурки в соломбалках, греются люди надеждой. И то верно.

Машенька так и говорит на камеру, как записано, мол, училась я уму-разуму на философском факультете – вся в круглых пятерках, а вы меня как будете, потому что если анфас, то я волосы в пучок соберу, а то налипнет, а я как назло зонт дома оставила, и душу непользованную совсем, до лучших времен берегла, в кладовке – ровнёхонько между велосипедом и ковриком для йоги из экологически чистого, на медвежьем духу, ранней весной, спозаранку, бывало, вылезешь, глаза протрёшь – а чего встал? чего встал-то? теперь броди по грязным сугробам, с обледенелых сосен кору сдирай, точи когти, скоро пригодятся, совсем скоро на редких проталинах, там, где шёл некто, раздирал горло, из луж пил, вглядываясь, – как ты там? – да и остался на той стороне, пророс сквозь почерневшие листья сморчками, – было тело холёное, внутри гулкое, – угукает машенька в самую темноту, – стало гнилью болотной, теперь же и брюхо набить – самое лакомство. «Угу!» – отвечает Жиша. То-то и оно, что как ни тяжёл на душе камень, а пустота тяжелее. Мечется машенька, платья на себе рвёт, выпить ли яду самую малость, чтобы умереть да не вовсе, говорит машенька, что жизнь рассыпав по местам чужим и случайным, растеряв по дурости, растранжирив на цацки и бряцки с драконами в вензелях, ленты радужные и песни застольные, говорит, что и не найти эту жизнь никак, одно только средство – из-под земли подглядеть. Стучит кулачком по доске дубовой – пустите! – а и нет никого, одни чашки да плошки грязные по столам: кто из моей миски кашу ел? кто на кровати моей дубовой утехи чинил? Хоть бы протёрли за собой, бессовестные!

Всё, как и полагалось: вещество сна было серым, точнее, дымчатым. Туман этот был настолько плотным, что сквозь невозможно продраться к яви. Почти невозможно. Вопрос отчаянья. Желания и сил. Возможно, здесь стоит перекреститься. Вьётся змейка голубая в кустах розы колючей, сладкоголосит: аспидушка ли я проклятая или твоя любовь последняя? Впрысну яду – будешь век мой след искать, а и не сыщешь. А сыщешь, то и ядом снова насытишься. И ещё век ходить тебе по свету, мучиться жаждой, скавулить, безобразить, по зинданам сырым сиживать, в колодца бросаться, землю нюхать: чем пахнет? Везде мной. Куда ни глянь – везде я.

Проснулась машенька, зевнула, хрустнув челюстью и, почесав причинное, вскочила. Подошла к окну, заглянула украдкой: чего бы там? Ничего. Всё как и было: ничего. Существо я – мифологическое, – предположила машенька и пошла бриться: вдруг чего станет?

И стало как было, как и в пришедшем сообщении чокаво. Следовало купаться с друзьями по случаю надвигающейся жары, следовало представить палатки и мангал, портативную колонку, множество треков при отсутствии общих. Следовало ожидать, что все будут тянуть свое, а машенька, машенька, вещество грозовое, будет сидеть у воды в маске мёртвого кролика – любимой маске – и ждать. Известно что: когда начнут беспокоиться, когда потеряют в вечерних сумерках и будут звать протяжно по имени. Мааашааа. А она буркнет хуяша и бросит булыжник в тихую реку.

Следовало, да не вышло. Отпустив себя в свободное плавание в теплой ванне, представившись мёртвой, машенька, вспоминая сон, раскрывала рот – вода набиралась стремительно – Жиша. Жиша. Пиши. Местами дремучее. В ядовитых болотах. В степях. На каждой проселочной дороге. Где там ещё было? Не вытираясь, как есть, прошлепала в комнату, взяла nikon, папе надо бы, после, после, – распахнула окно, высунулась, прицелилась: несколько раз сфотографировала нестерпимо орущих детей. Получилось как надо: все трупы застыли в неестественных позах, перекошенные и переломанные.

Встала напротив зеркала, почесала коленку, выпрямилась, отвела плечи: сейчас бы дождь проливной, сейчас бы промокшего гумберта гумберта, чтобы облизывался, изнемогал, яростно стучал по клавишам ремингтона, признаваясь; чтобы смотрел на меня и хотел застрелиться. Потому что что? – закусила губу: потому что страшная, блядь, как черепаха, мешки под глазами чернющие, ноги кривее Северо-Западной хорды, лапы – лапищи. Прицелилась, дурочка, и выстрелила в свое отражение: машенька теперь мёртвая, машеньке теперь всё равно. Спасибо, пожалуйста, сорок пять секунд, смотрим.

Во вторник, между полуднем и полуночью, стало быть, в какой-то из двух половин – как же было, ведь было же как-то, неизвестно почему (и льется отражение лимонным соком), по какому такому праву и с какой стати – произошло. Что именно произошло – неизвестно да и мало ли что может произойти в то время, когда и само время поделено надвое. Расколото пополам. Разломлено поровну, как хрустящее печенье над внушительных размеров столом в гостиной, покрытым белоснежной скатертью памяти. Сыплются крошки. Кто-то зовёт во двор. Пронзительный девичий голос. Луч солнца, попавший в лабиринт хрусталя: «Машенька, милая, где тебя, блядь, носит?!» Машенька, свернувшись калачом на оттоманке – грустна и задумчива – ковыряет дырку в носке: ах, маменька, отстаньте от меня, помилуйте ради в кого вы там верите, а я нынче ни в кого не верю и ни во что, разве только в дырку эту на белом носочке с томатной подписью по лодыжке coca-cola. Ещё, может быть или не быть, в грядущий сон или бессонницу, в русский raggae или тишину постгрозовую в солнечные понедельники или на солнце, в первое слово или слово, которое было Богом. Ни во что. И хватить машенькать. Ни в кого. Вот сменю имя и буду по паспорту Дороти Федосеевна. Скажешь, что я опять выдумываю? Выкобениваюсь? От тоски охуела? Ан нет. То греки мёртвые, а я живая пока. Хоть и в дыре дырющей. Δῶρον – значит «дар». Разве нет у меня дара? В каждом он есть, но не каждому по силам. Разорвет сердце, нервы истреплет, а потом сиди пустышкой, скрестив ноги, мычи, лови несуществующее, а в ладошке потной пилюль горстка. Θεός – «божество». Разве нет во мне Бога? В каждом он есть, но не каждому по силам. Иной и прислушаться не умеет. Разорвет сердце, нервы истреплет, а слышать не слышит. Сиди тогда пустышкой, скрестив ноги на манер индийский, мычи асаны, лови несуществующее, а в ладошке потной пилюль горстка. Вот и выходит, что есть дар во мне и есть божество. Слышишь ли ты меня? Слышишь. Вот и выходит, что надвое поделена. А отчество вторит. А значит надвое поделена дважды: четыре части во мне и все – одно. Я – дар божественный и бог дарующий – тетраморф – неразумная баба – кали-юга – дырка в носке, мама! Мама!

Сиддха, падма, симха, бхадра. Ан да. Вставай.

В дверь стучат. Требовательно, настойчиво, барабанят в четыре руки. Открыла глаза Машенька: или только чудится? Не ждала никого, да и некому. Разве что старый поклонник, дрочун и пьяница из далекой провинции, но куда ему из тьмы промышленных котлованов? Даже если и вылезет, тут же сгорит на солнце. Это всё бодун мефедроновый, нечеловеческая усталость и русская литература. Усмехнулась Машенька: надо записать на манжете. Рассказывал мне как-то: если до белки дойдет, то лучше выпить пару-другую бутылок пива и все пройдёт, только если не удержаться и снова в заплыв уйти, то тогда можно и совсем голову потерять. Тут ведь как: придет раз, в другой – на часок заглянет, в третий – на ночь останется, а потом и вовсе жить с тобой будет до конца дней твоих. Испугалась вдруг Машенька этого навсегда до холодного поту, вскочила, головой помотала, протопала в ванну, ополоснула лицо водой студёной, выключила кран и прислушалась. Стучат?