Николай Колмогоров – Путь домой (страница 3)
Он видел, как фрау Бауэр, её лицо – маска сдержанного отчаяния, стиснув зубы, отрывала от своей карточки талоны. Её тонкие пальцы, когда-то, наверное, нежные, теперь чуть дрожали, выдавая внутреннюю борьбу. Для неё, хозяйки этого некогда цветущего поместья, эти унизительные бумажки были нитью, связывающей её с прежней жизнью, и одновременно – приговором, таким же безжалостным, как и для него. Иногда, в редкие моменты почти немого, словно украденного сочувствия, мельник, с которым Федосей чинил жернова – этот каменный зуб времени – сувал ему в руку зажатый в кулаке холщовый мешочек.
— Nimm. Und sag nichts. Бери. И ни слова.
В мешочке оказывалась горсть тёмной, грубого помола муки. Не украденной, нет. Это была мука, вырванная у самой природы, сэкономленная, снятая с жерновов, словно крохи уходящего солнца. Это была не просто еда, это был акт тихого, выстраданного бунта. Федосей прятал её в своей конурке над конюшней, где пахло сеном и затаённой надеждой. Смешивал с водой, превращая в тягучее тесто, и пёк на раскалённой плитке лепёшки. Они пахли пылью, потом и чем-то неуловимым – свободой, запечатанной в каждом чёрством кусочке.
Однажды, идя по разбитой дороге в лавку, где торговали отчаянием и крохами, он увидел у задней стены пекарни мальчишку. Лет семи, с огромными, прозрачными, как у раненой птицы, глазами на исхудавшем, словно выжженном голодом, личике. Ребёнок, без тени стыда, почти инстинктивно, копался в помойной яме, выуживая обгорелые корки, как будто искал там не пищу, а отголоски утерянного детства. Без мысли, почти машинально, подчинённый зову сердца, Федосей сунул ему свой дневной паёк – тот самый, двухсотграммовый, тяжёлый кусок “кригсброта”, чья текстура напоминала глину, а вкус – горечь поражения. * «военный хлеб»
Мальчик схватил хлеб, словно это был добытый в бою трофей, и пулей выстрелил в узкий, тёмный переулок, растворившись в нём. А Федосей пошёл дальше, с пустыми руками, но с необъяснимым, тёплым светом, разливающимся внутри. Но кто-то, чья душа была так же холодна, как этот дождливый день, донёс Бауэру.
Надсмотрщик, туповатый и жестокий детина, чьё лицо было вылеплено из грубой силы и злобы, вызвал его во двор.
— Russische Schwein! — рявкнул он, и в его голосе звучала вся грязь и презрение мира. — Хозяйское добро нищим раздаёшь? * «русская свинья»
Его не стали слушать. Первый удар дубинкой, тяжёлой, как молот судьбы, пришёлся по спине, сбивая с ног, выбивая воздух из лёгких. Второй – по рёбрам, словно ломая хрупкий каркас жизни. Третий… Он не считал. Лежал в грязи, прижимаясь щекой к холодной, мокрой земле, и слушал, как надсмотрщик, запыхавшись, кричал ему что-то о порядке и дисциплине – слова, пустые, как его собственная душа. Но Федосей не слышал слов. Он видел перед собой глаза того мальчишки. Голодные, животные, но живые. В них была искра, которую не смог погасить даже этот ад.
Вечером, с трудом поднимаясь по скрипучим ступеням на свою конурку, он достал спрятанный, сбережённый мешочек. Муки осталось совсем немного, горстка, словно последние грёзы. Он замесил тесто на воде, добавив щепотку соли, как напоминание о слезах. Лепёшка вышла мааленькой, тёмной, как ночь, и невероятно горькой, словно выпитой чашей невыносимой правды. Но это был его хлеб. Хлеб, замешанный на унижении, но испечённый на свободе духа. Хлеб, который никто, никогда не мог у него отнять.
Ярмарка в Алленштайне
Апрель 1917-го, словно проснувшийся после долгой зимы юноша, распахнул свои объятия, подарив Алленштайну на удивление тёплую, обжигающую кожу весну. Ярмарка, раскинувшаяся на пыльных площадях, гудела, как растревоженный улей, сотрясая воздух тысячами голосов, смехом и криками. Воздух был густым, пропитанным пьянящим ароматом жжёного миндаля, острым запахом жареных сосисок, и резким, землистым дыханием дегтя, которым, казалось, были пропитаны сами деревянные стены лавок. Бауэр, человек, чьи слова были на вес золота, скупясь даже на вздох, поручил Федосею, словно тому предстояло перетащить на себе весь этот шумный праздник, поклажу.
У стрелкового тира, словно магнитом, столпились местные парни, их лица, обветренные и загорелые, отражали азарт. Бауэр, бывший фронтовик, чьи глаза видели слишком много, чтобы легко воспламеняться, взял винтовку, привычным движением прицелился. Мишень, деревянная, безмолвная, не дрогнула. Второй выстрел – снова глухая тишина, пронзенная только эхом разочарования. Он сжал рукоять винтовки так, что костяшки пальцев побелели, губы его стали тонкими, белыми нитями.
— Дай-ка я, — тихо, словно робкое весеннее цветение, прозвучал голос Федосея.
Немецкие парни, словно разом пробудившись от спячки, засмеялись, их смех был резким, насмешливым, как треск сухой соломы. «Русский хочет показать класс!» – пронеслось среди них. Бауэр, чья внутренняя буря, казалось, затихла, смерил его взглядом, в котором читалось что-то похожее на усталость и, возможно, скрытое любопытство. Кивком он разрешил.
Три выстрела. Трижды, словно споткнувшись, падала деревянная мишень. Наступила тишина, такая плотная, такая густая, что казалось, её можно было бы резать ножом, она была гуще киселя, застывшего на столе.
У будки с лотереей.
Билеты продавал весёлый баварец в зелёном жилете, а призами были не игрушки, а серьёзные, мужские вещи: охотничьи ножи, фляги, портсигары. И в центре витрины, на бархатной подушке, лежали они — золотые карманные часы «Junghans».
Федосей Антонович замер. Он вспомнил, как перед отправкой на фронт смотрел на витрину часовщика в Перьми — такие же блестели там, недоступные, как звёзды. Рука сама полезла в карман. Осталось пара медяков — не на хлеб, а на эту, последнюю глупость. Он протянул монету, получил скрученный бумажный билет.
И тут, разворачивая его, он не просто надеялся выиграть. Он сделал ставку. Не денежную — судьбоносную.
У него было двое сыновей. Старший — Данилко ему уже 7. А младший, Василёк, трёх лет от роду, сын, которого он почти не знал.
И Федосей, не думая, почти неосознанно, прошептал про себя, вкладывая в бумажку всю силу отцовской тоски:
Он не просил удачи для себя. Он заложил выигрыш в лотерею судьбы как фундамент для жизни своего самого младшего, самого беззащитного продолжения.
Барабан крутанули. Номер огласили. Его номер.
Когда ему вручили тяжёлые, прохладные часы, это был не просто выигрыш. Это был ответ. Вселенной, судьбе, Богу — неважно. Ответ на его ставку. Знак: «
И впервые за долгие месяцы, за годы, пропитанные горечью и холодом войны, Федосей почувствовал, как в его душе, сжатой в ледяной, окаменевший ком, что-то трепетно шевельнулось. Это было похоже на первый росток, пробивающийся сквозь промерзшую землю, на едва заметное тепло, разливающееся по венам. Что-то потеплело.
Фотография на память.
Тяжёлые, прохладные часы «Junghans» лежали в кармане, отстукивая каждый его шаг уже не просто отсчётом времени, а биением невероятной, почти мистической удачи. Воздух ярмарки, густой от запаха жареного сала и патоки, теперь казался Федосею другим — пронизанным незримыми нитями судьбы. Он шёл, почти не видя толпу, сжимая в кулаке монету — последнюю, оставшуюся после лотереи. Не на хлеб. На глупость. На чудо.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.