Николай Карташов – Станкевич (страница 13)
Учеба Станкевича в Москве совпала с тем временем, когда Первопрестольная становилась центром умственной жизни. Тогда как Петербург, являвшийся до этого таковым, на какой-то период свое значение потерял. Связано это было с разгромом 14 декабря 1825 года на Сенатской площади Петербурга выступления декабристов, жестоким наказанием его участников, как известно, людей просвещенных и прогрессивных. Воцарение на престол Николая I, сразу взявшего под неусыпный контроль всю идеологическую жизнь страны, также способствовало угасанию свободолюбивых идей.
После 14 декабря, когда, по словам Герцена, «явился Николай с пятью виселицами, с каторжной работой, белым ремнем и голубым Бенкендорфом», когда «все пошло назад, кровь обратилась к сердцу, деятельность, скрытая снаружи, закипала, таясь внутри», — в эти тяжелые времена Московский университет «устоял и начал первый вырезываться из-за всеобщего тумана».
Действительно, Московский университет был особым миром, непохожим на весь мир тогдашней России. Он, как подтверждают документы, мемуары его питомцев, чем-то напоминал давно ушедшую в былое вечевую новгородскую вольницу. Устав университета был очень демократичен: ректор и деканы факультетов избирались сроком на один год. Всеми делами вершил совет, имевший право выбирать профессоров для кафедр. Над собою университет знал только власть Сената и так называемого попечителя, назначаемого Сенатом для наблюдения за деятельностью университета. И, напротив, во всем учебном округе университету подчинялись все учебные заведения — гимназии, пансионы, воспитательные дома и детские приюты.
Один из питомцев университета Николай Сазонов рассказывал: «…Почитание цивилизации, привязанность к истинно народным традициям и современные свободолюбивые идеи нашли себе в этом учреждении последнее пристанище».
Для Москвы университет являлся, пожалуй, едва ли не основным центром общественной и умственной жизни. Сама атмосфера его аудиторий была особенной — в них отсутствовали чинопочитание, лесть, фискальство, лицемерие.
«Мы и наши товарищи говорили в аудитории открыто все, что приходило в голову; тетрадки запрещенных стихов ходили из рук в руки, запрещенные книги читались с комментариями, и при всем том я не помню ни одного доноса из аудитории, ни одного предательства», — писал позднее в «Былом и думах» товарищ Станкевича по университету Александр Герцен. И далее: «Опальный университет рос влиянием, в него, как в общий резервуар, вливались юные силы России со всех сторон, из всех слоев; в его залах они очищались от предрассудков, захваченных у домашнего очага, приходили к одному уровню, братались между собой и снова разливались во все стороны России, во все слои ее».
«Наш университет, — вспоминал впоследствии автор романа «Обломов» замечательный писатель Иван Гончаров, учившийся одновременно со Станкевичем, — был святилищем не для одних нас, учащихся, но и для их семейств и для всего общества. Образование, вынесенное из университета, ценилось выше всякого другого. Москва гордилась своим университетом, любила студентов, как будущих самых полезных, может быть, громких, блестящих деятелей общества. Студенты гордились своим званием и дорожили занятиями, видя общую к себе симпатию и уважение. Они важно расхаживали по Москве, кокетничая своим званием и малиновыми воротниками. Даже простые люди, и те, при встречах, ласково провожали юношей в малиновых воротниках».
По словам того же Гончарова, юная студенческая толпа составляла собою маленькую ученую республику, над которой простиралось вечно ясное небо, без туч, без гроз и без внутренних потрясений, без всяких историй, кроме всеобщей и российской, преподаваемых с кафедр. Все было патриархально и просто; ходили в университет как к источнику за водой, запасались знаниями.
Станкевич поселился на Большой Дмитровке, неподалеку от университета, в доме профессора Михаила Григорьевича Павлова. Там ему предоставили небольшую комнату для проживания и занятий. Одновременно он пользовался общим столом с семейством профессора.
Конечно, его жизнь, как своекоштного студента, отличалась от жизни тех, кто состоял на казенном коште. Он не знал надзора, мог всю ночь напролет сидеть за книжками, вести задушевную беседу с друзьями, пировать с ними и распевать песни, а потом весь день спать, и никто не требовал с него отчета. Тогда как казеннокоштные студенты жили в общежитии и всегда находились под неусыпным оком начальства.
Да и условия их быта были схожи с казарменными. В комнатах обитало по восемь, а то и по двенадцать студентов. Столики для занятий стояли так плотно, что можно было читать книгу, лежащую на столе своего соседа. Разумеется, ни о какой тишине и речи не было. Один школяр, к примеру, читал вслух, другой играл на гитаре, еще несколько человек о чем-то спорили… Как тут заниматься!
С другой стороны, казеннокоштным студентам было грех жаловаться на свое житье-бытье. Они находились на полном материальном обеспечении: им предоставлялись отапливаемое жилье, трехразовое питание в университетской столовой, обмундирование, канцелярские принадлежности, учебная литература. Была при университете и своя больница. Примечательно и другое. К. каждому номеру был приставлен солдат, который делал уборку и прислуживал студентам: чистил платья, сапоги, пришивал пуговицы на вицмундирах, менял постельное белье.
Вот как описывал свое пребывание в университете казеннокоштный студент Федор Буслаев, впоследствии выдающийся русский филолог, академик: «Живя в своих нумерах, мы были во всем обеспечены и, не заботясь ни о чем, без копейки в кармане, учились, читали и веселились вдоволь. Нашему довольству завидовали многие из своекоштных. Все было казенное, начиная от одежды и книг, рекомендованных профессорами для лекций, и до сальных свечей, писчей бумаги, карандашей, чернил и перьев с перочинным ножичком. Тогда еще перья были гусиные и надо было их чинить. Без нашего ведома нам менялось белье, чистилось платье и сапоги, пришивалась недостающая пуговица на вицмундире… Наши дни и часы были подчинены строгой дисциплине. Мы вставали в семь часов утра, в восемь пили в столовой чай с булками, а в девять отправлялись на лекции, возвращались в два часа и в половине третьего обедали, а в восемь ужинали, в одиннадцать ложились спать. Кто не обедал или не ужинал дома, должен был предварительно уведомить об этом дежурного субинспектора, а также испросить у него разрешение переночевать у родных или знакомых с сообщением адреса, у кого именно. Кормили нас недурно. Мы любили казенные щи и кашу…»
По прошествии месяца учебы Станкевича в университете страну постигла страшная беда — эпидемия холеры. Болезнь, словно пожар, вспыхнула в Оренбурге, перекинулась на Астрахань… А дальше, через степи, унося на своем пути десятки тысяч жертв, пожаловала в Белокаменную. Какую тревогу сеяла она среди населения, красноречиво говорит запись, сделанная одним из современников, приятелем А. С. Пушкина Вульфом: «Никакие меры предосторожности не в силах, кажется, остановить распространение сего бедствия, — писал он, — от пределов Сибири она все подвигается к западу, и едва ли не дойдет она до сердца Европы. Она мне кажется губительнее чумы, которая по крайней мере весьма редко прокрадывается через карантины».
Университет закрыли 27 сентября. Казеннокоштным студентам вообще запретили выходить за ограду университета. «Утром один студент политического отделения почувствовал дурноту, на другой день он умер в университетской больнице, — пишет А. И. Герцен. — Мы бросились смотреть его тело. Он исхудал, как в длинную болезнь, глаза ввалились, черты были искажены; возле него лежал сторож, занемогший в ночь».
Москва выглядела мрачной и напоминала осажденный город. Присутственные места были закрыты, разного рода публичные увеселения запретили, торговлю приостановили. Кто мог и успел, покинул город. Улицы обезлюдели. На них можно было встретить лишь полицейских, сопровождавших окрашенные в белый цвет кареты с больными и черные повозки с покойниками. Редкие прохожие в страхе шарахались от этих траурных кавалькад, прятались в ближних подворотнях.
В церквях духовенство служило молебны об изгнании проклятой заразы. Над Первопрестольной плыл несмолкаемый скорбный звон колоколов. Новодевичье, Рогожское, Ваганьковское и другие кладбища не успевали «расселять» жертв госпожи
Холера неохотно покидала Москву. Боязнь ею заразиться была у всех. Но страха настоящего, панического москвичи не испытали. «Явилась холера, и снова народный город показался полным сердца и энергии», — свидетельствовал современник. Буквально за несколько дней на средства купцов было открыто 20 больниц. Университет тоже внес свою посильную лепту. Все 70 человек медицинского отделения — студенты и лекари привели себя в распоряжение холерного комитета; их направили в больницы, и они работали там ординаторами, фельдшерами, сиделками, письмоносцами до ликвидации холеры. Для них это был серьезный экзамен. Станкевич смотрел на своих однокашников как на героев и через всю свою короткую жизнь пронес чувство восхищения самоотверженностью и бескорыстием русского человека.