Николай Каразин – Погоня за наживой (страница 46)
— Знаю!
— Видал его не раз и я!
— Ну, так вот он и скупил весь сахар из наших лавок; а наши дураки его продали, себе даже ничего не оставили!
— Потому хорошую цену дал, ну, и продали. По пяти копеек на кадак (фунт) набавил — как не продать?!
— А верно ты, бай, сам тоже свой продал, что вступился? Так, что ли? — засмеялся Исса-Богуз.
— До моих торгов нет тебе дела! — огрызнулся Шарип.
— Так вот, — продолжал Мушан-Али, — караваны ихние придут еще, пожалуй, через месяц, а то и больше; сахар-то весь в его руках. Какую цену захочет, такую и запросит. Его воля!
— Хорошую цену возьмет! — почесал затылок сосед...
— Ярм-целковый (полтинник) за фунт... Мне говорили сегодня утром! — вмешался еврей, торговец крашенным шелком, все время прислушивавшийся из-под своего навеса напротив к разговору в чайной лавке.
— Слышите, что джюгуд (еврей, жид) говорит. Ярм-целковый!
— Ой, ой, какие деньги загребет! — покачал головой седой мулла и понюхал табаку из своей тыквенной бутылочки.
— Будто наши не могли сами продавать свой сахар в русский город! — пожал плечами Исса-Богуз.
— А ты спроси вон у него, он возил на прошлой неделе, десять пудов возил, — хорошо ли продал?
Мушан-Али указал на таджика в розовом ситцевом халате, прятавшего в эту минуту себе за пазуху остатки недоеденной лепешки.
— И не спрашивай! — махнул тот рукой.
— Что, или плохи барыши были? — засмеялся Исса-Богуз.
Только вздохнул в ответ розовый халат и, шагая через ноги гостей, начал пробираться к выходу.
— А не пора ли и мне в свой караван-сарай? — поднялся тоже на ноги Шарип-бай и начал отыскивать свои туфли, «ичеги», между целыми рядами верхней обуви, стоявшей на ступенях лавочного возвышения.
— Слышал; «караван-сарай»! — подтолкнул локтем Мушан-Али одного из соседей. — Только успел завести лавку побольше, чем у других, уже караван-сараем величает...
— Таджик — хвастун, сарт! — презрительно сплюнул в сторону сосед.
— «Сарт»! Да ты-то кто сам? — остановился в вызывающей позе Шарип-бай и пристально посмотрел через плечо на говорившего.
— Я... я кто? Я узбек, природный узбек, а не...
— Э, э, э! Зачем ссору заводить? Не надо ссоры заводить... Эй, бай, нехорошо! — вмешался хозяин лавки.
— Велик Аллах, и гроза, и солнце в руках его! — бормотал мулла один из стихов Корана.
Звуки бубна и погремушек медленно приближались с правой стороны, из-за угла мечети, выдвинувшейся к самому базару. Толпа быстро густела; в соседних лавках заметно было особенное движение: торговцы запахивали свои халаты и выбирались из-за сундуков с товарами на пороги лавок... Десятка два мальчишек скакали и бесновались по улице, ловко увертываясь между лошадиных ног, прыгая по камням, положенным, как переходы, через топкую черную грязь улицы.
— Святые идут! — пронесся крик из толпы.
— Дорогу, дорогу дайте!..
Посетители лавки Исса-Богуза тоже поспешили перебраться к порогу.
Серединой улицы шла группа «дивона» из шести человек.
Грязные, покрытые салом, присохшими объедками, на несколько шагов вокруг заражающие воздух халаты не доставали до колен и рваной бахромой трепались по голым, костлявым ногам монахов. Эти халаты пестрели самыми разнообразными цветами; казалось, они были сшиты из всевозможных образчиков материй, так они были сокрыты заплатами. У каждого через плечо висела холщовая сума на веревке. Пояса у всех были обвешаны кисточками, звонками и разными путевыми предметами; главную роль тут играли ножи, сверкавшие, несмотря на грязь и нищету всего костюма, серебряными бляшками и белыми костяными головками черенков. На головах, не бритых, как у всех мусульман центральной Азии, надеты были высокие, конусообразные шапки, клетчатые — черное с зеленым; края этих шапок оторочены были бахромой, совершенно сливающейся с грязными, сбитыми в колтун волосами.
Эти шапки «дивона» почти никогда не снимают. Что должно быть там, под этими тяжелыми, теплыми колпаками?
Полосы грязного пота струились по исхудалым, фанатичным лицам. Босые ноги тяжело, без разбору дороги ступали и месили уличную грязь, никогда не просыхающую под навесами базаров.
За спинами этих юродивых висели большие бубны, затянутые бычьим пузырем и обвешанные бубенчиками и побрякушками. Странный, чрезвычайно неприятный, раздражающий нервы, сухой металлический звук издавали эти инструменты при каждом движении дивона.
В руках у них были тяжелые, точеные палицы из темного ореха, окованные железом, снабженные на концах острием в виде пики.
Шли эти монахи все пятеро в ряд, заняв почти всю ширину улицы. Один, шестой, шел впереди, мерно, через шаг ударяя в бубен кусочком толстой подошвенной кожи.
Это был совсем уже одряхлевший старик. Он шел, согнувшись в пояснице и ковыляя на своих кривых ногах, тощих, как ноги скелета, чуть обтянутые кожей. Беззубый рот шевелился, причитая что-то непонятное. Из-под косматых, совершенно седых бровей тупо смотрели желтоватые бельма и придавали всему лицу что-то страшное, отталкивающее.
— Сам Магома-Тузай, слепой Магома! — тихо, шепотом пробежало в толпе.
— Здесь! — остановился один из дивона, чернобородый атлет, и с размаха воткнул в землю свою палицу.
«Благословение и мир месту, где остановятся, о, Аллах, твои служители!» — пробормотал Магома-Тузай и тяжело опустился сперва на колени, потом, откачнувшись, как верблюд, с которого хотят снять вьюки, сел на свои мозолистые, корявые пятки.
Все остальные дивона сели сзади него, полукругом.
Перед стариком поставлена была деревянная чашка для сбора приношений.
— Аллах отобрал от стада своих любимых овец и дал им то, чего лишены были остальные. Он дал им способность видеть то, чего не видят другие. Смотреть вперед и знать все, что встретится на дороге, когда другие могут только знать то, что пройдено ими!
— Что он говорит? Ничего не слышно! — произнес довольно громко хозяин чайной лавки, Исса-Богуз.
— Тише ты, горластый! — крикнул кто-то из толпы.
— Да когда и вправду не слышно, что толку. Говори, старик, громче! — поддержал Богуза аксакал Годдай-Агаллык, остановившись верхом на своем коне перед его лавкой.
— Не перебивайте вы!
— Да тише же!.. Эй, перестаньте там посудой брякать! Да уйми же, собака, своего осла!
— Шевелит только своими дохлыми губами; ничего не разберешь... — проворчал Шарип-бай, не ушедший только потому в свой караван-сарай, что хотелось тоже послушать проповедь.
— Да скорчит пророк твою спину и пошлет немоту на поганый язык твой за эти слова! — прошипел седобородый мулла.
— Ну, гляди, сам на себя не накликай!
На ноги поднялся тот самый чернобородый дивона-атлет и потряс над головой своим бубном.
— Гм, гм... — откашлялся он, и это громовое откашливание, покрывшее собой гул толпы, обещало могучий голос, такой, что не заглушат его ни говор, ни бряканье посуды, ни даже завывания беспокойного осла, длинные уши которого шевелились между двух рогастых вязанок топлива.
— Вот это так!
— Эко рявкнул!
Послышались одобрительные возгласы.
— Тринадцатый десяток лет лежит на плечах праведника! — начал чернобородый, указав рукой, сжатой в кулак, на замолчавшего Магома-Тузая.
— Ой, ой, какой старый! — покачал головой один из зрителей.
— Что за старый, — презрительно пожал плечами хвастун Шарип-бай, — моему отцу, если б он остался жив, теперь было бы пятнадцать десятков!
— Попался бы ты мне три года тому назад![9] — шептал седобородый мулла.
— Торба с ячменем не всегда висит у коня на морде![10] — усмехнулся Шарип-бай.
— Время отняло у него силу голоса, — ревел чернобородый, — но прибавило ему ума... Ум его, голос мой... я начинаю!..
Он сел на корточки рядом с Магома-Тузаем, который шептал ему что-то на ухо, другой дивона сел перед ним, шагах в четырех, да так и уставился глазами на проповедника.
Его обязанность была вторить проповеднику и уместно поставленными вопросами и перерывами оттенять известные места проповеди.
Глухо забренчали, разом поднятые над головами, бубны. Дивона учащенно закивали своими колпаками. Магома-Тузай поднял глаза к небу, которое, впрочем, скрыто было от него, как его слепотой, так и закоптелым навесом базара, и сильно три раза ударил себя кулаком в грудь.
Дивона-атлет начал: